Страница 20 из 31
Остерман из-за спины поймал ее багровую, как у прачки, руку, покрыл ее поцелуями, весь в рыданиях притворных:
– Ваше величество, мне ваша честь дороже чести государственной. Я – весь ваш… за вас на костер пойду… на муку!
– Ступай вон. Ты не понравился мне в сей день…
Россия – в ярком блеске оружия, в согласном топоте ног, в реве верблюдов и ржании лошадей – уже стремглав катилась в войну. И графу Остерману лишь мизинцем шевельнуть, чтобы армада эта замерла как вкопанная. Но ему, конечно же, не сдержать Миниха, который на увертки Остермана говорил всюду открыто:
– Я растопчу это гнилье ботфортами, я раздеру вице-канцлера своими шпорами, если он славы меня лишать вознамерится…
А война уже началась!
Война началась боевым соперничеством двух немцев – Миниха и генерала фон Вейсбаха, который управлял войсками на Украине и считал, что он должен командовать армией, а не Миних… Борьба закончилась поражением Вейсбаха: за ужином у Миниха он вдруг схватился за живот и тут же умер.
– Так тебе и надо, старый дурак, – сказал при этом Миних, явно радуясь.
Но теперь фельдмаршал никак не мог сдвинуть с места генерала Леонтьева, перед которым ставилась задача – идти прямо на Крым и брать его.
– Вот хлеба уберут, – зевал Леонтьев, – тогда и двинусь.
– Генерал! Что вы о хлебах печетесь? Пока я беру Азов, вы должны двигаться на Крым… Хлеба и без вас уберут на Украине.
– Жарко сейчас, – упорствовал Леонтьев. – Ближе к осени, по холодку, проворнее и солдат пойдет и конь побежит…
Леонтьев дождался осени, взял 42 000 человек и 46 пушек – пошел на Крым, чтобы предать его огню и мечу. Война Турции объявлена не была, ибо армия русская стучалась сейчас не в Большую Дверь, а лишь в Малую… Была чудесная пора, над Украиною стояли погожие, ясные дни. Не холодно и не жарко. Леонтьев, имея при себе двух личных поваров, сибаритствовал в роскошной карете. Армия его шагала вдоль Днепра по землям Сечи Запорожской. Татары навстречу русским пустили пал – выжгли траву; но с пожарами они поспешили. Леонтьев выступил в поход позже, и уже успела вырасти в степи свежая травка… Казалось, все складывается удачливо: не так страшен черт, как его малюют!
В октябре армия вступила на дикие земли ногаев. За Конскими Водами завиднелись зловещие колпаки улусов разбойничьих. Войску был отдан приказ: смести ногаев, дабы открылся путь к Перекопу. Дрались воодушевленно – побили всех, сбатовали скотину, нагрузили добром верблюдов, наелись мяса вдосталь, – пошли дальше с бодростью. Русским в этих краях пощады никогда не было. Не было пощады и татарам от русских. Одни только женщины, дети и скот имели право на жизнь (собак и тех убивали)…
Небо вдруг затянуло тучами, просочились на землю дожди. Потом закружил снег. И снег растаял. Растаял снег, и ударил мороз. Стой! Ноги лошадей разъезжались на гололеди, копыту конскому было до травы не пробиться. Тысячи лошадей сразу пали в степи. А затем стали умирать и люди. Не от ран – от болезней и холода. Армия Леонтьева превратилась в походный лазарет: половина ее несла на себе другую половину армии. Но еще шли! Прав был фельдмаршал Миних: нельзя поздней порой выступать через степи ногайские на Перекоп крымский…
Далеко-далеко в степи обозначилась точка в конце горизонта. Что это такое? Лишь к вечеру сблизились. Это ехал из Крыма прасол – торговец скотом (из запорожцев). Его взяли за шкирку тулупа, втащили в шатер к Леонтьеву.
– Есть ли впереди лес? – спросил его генерал.
– И кошки высечь нечем, – поклонился ему прасол.
– Есть ли впереди вода? – спросил генерал.
– Ни капли, – отвечал прасол.
– Сколько отсюда до Перекопи? – спросил генерал.
– Ден десять, а то и боле того, – отвечал прасол…
Близ Каменного Затона держали военный совет. В шатер бился ветер, снегу намело на целый фут. Черными комками лежали на снегу солдаты. Выстелив шеи и ноги выпрямив, умирали лошади. Встав злыми мордами против метели, покорно и неприступно высились над степью воинские верблюды… Из шатра прокричал Леонтьев:
– Играй поход: идем обратно – на зимние квартиры!
9000 человек навсегда остались в степи, так и не увидев Крыма, где их так страстно ждали толпы невольников. Никакой Гегельсберг не мог сравниться с этим бессмысленным походом… Леонтьева отдали под суд. Но он был племянником царицы Натальи Кириловны (матери Петра I), а таких людей судить неудобно. Всю вину за неудачи свалили на покойника фон Вейсбаха: мертвый, он уже не мог оправдаться…
С большим запозданием прибыл в Петербург курьер от Миниха. Увы, Азова фельдмаршал не взял. Остерман с этим письмом (почти ликующий) предстал перед императрицей:
– Ну вот, матушка, как по писаному: в Крыму нам не бывать, а хваленый Миних болтуном оказался… Что мы скажем Европе?
Анна Иоанновна долго молчала.
– Объяви во всех Европах, что мы войны и не начинали. Была лишь экспедиция воинская, дабы наказать ногаев, кои наши украинские рубежи набегами беспокоили…
Европа почтительно выслушала эту басню – и не поверила. Так начиналась эта война, очень нужная для России. Быть нам в Крыму или не бывать?.. По деревням и городам срочно вербовали рекрут. Самых здоровых. Чтобы в пальцах подковы гнули. Чтобы в зубах у них изъяну не было. Чтобы честны они были – беспорочны. А летами – от пятнадцати до тридцати… Такие вот годны!
Глава двенадцатая
Барон Иоганн Альбрехт Корф, обозленный на весь двор вольнодумец, ныне пребывал на посту «главного командира» императорской Академии наук. Близ его кабинета – спальня, за спальней – лаборатория, где пахнет всякой чертовщиной от порошков загадочных и смесей алхимических. В раскаленных колбах он жаждет золото открыть или… А вдруг, вне чрева материнского, возникнет за стеклом реторты гомункул человека? Барон кафтан скинул, рукава сорочки повыше закатал, в руках его, больших и волосатых, ощущалась сила (но ленивая сила). Он ругался, выискивая мудрость в книгах древних – из «Драгоценной жемчужины» Лациния Калабрского, из «Последнего завещания» Луллия, из потаенных рукописей чернокнижников… Впрочем, Корф был настолько богат, что в получении золота через огонь и не нуждался. Детей он не любил, и, появись гомункул из колбы, барон вышвырнул бы его на помойку. Просто он был любопытен…
Ему помешал лакей, появясь на пороге:
– Педрилло прибыл… Вот карточка его, барон, в которой он представлен так: «Слабоумный любитель гданской водки, друг Тосканского герцога, Тотчаский комендант Гохланда, экспектант зодиального Козерога, русский первый дурак, скрипач известный и славный трус ордена святого Бенедикта»… Что делать с ним? Прикажете впустить? Иль гнать в три шеи?
– Изо всего, что мы прочли, – ответил Корф, – мне важно лишь одно: «скрипач известный». Шута Педрилло знать я не желаю, а вот синьора Пиетро Мира допустить… Синьор, – сказал барон входящему шуту, – как хорошо, что вы со скрипкой. Рассейте меня муыкой. Но без гримас, пожалуйста, и без кривлянья. Здесь вам не двор, а я не дурак придворный…
Педрилло, сморщенный и старый, играл ему на скрипке.
– А вы прекрасный музыкант. К чему вам это шутовство?
– Ах, сударь мой, – ответил шут. – Одною композицией ведь не будешь сыт. А у меня семья в Венеции осталась. И старость, если не близка, то близится… Пора подумать и о детях. Что я оставлю им? Вот эту только скрипку? – усмехнулся он.
– А кстати, дайте-ка мне ее сюда. Какая ей цена?
– Четыре луидора, барон почтенный.
– Когда и где платили? Она звучит чудесно…
– Есть мастер удивительный в Кремоне. Когда я покидал отечество, ему было лет уже за девяносто. Но он трудился по-прежнему. И никогда не брал за скрипку иль виолы дороже четырех луидоров.
Вспыхнув лаком, скрипка шута взлетела к жирному плечу Корфа. Смычок в руке барона вдруг с нежностью коснулся струн.
– Ого, черт побери… Я в этом деле смыслю кое-что. А ваш старик из Кремоны – отличный мастер. Кладу вам сорок!