Страница 19 из 28
Вроде и полегчало. Русь передохнула. Замычали на пажитях коровенки, пошли стрелять в пику овсы, зацветала гречиха. Мужик торговал с мужиком, деревня с деревней, город с городом, губерния с губернией. Жить на Руси стало вольготнее… Князь Дмитрий Голицын дела мужицкие (дела хлопотные и нудные) к своим рукам в Совете прибрал, а помогал ему в этом Анисим Маслов, секретарь. Бывало, с разбегу спотыкалось перо в руке князя Голицына, впадал он в неистовство над бумагой казенной:
– Гофгерихтер, плени-потенционал, обер-вальдмейстер, фельдцейхмейстер… К чему, – вопрошал старый князь, – ломаем и портим язык природный? Устоял он противу татар, так неужто ныне от немчуры погибнет? Скажи мужику нашему: старший лесник или начальник дела пушечного – и он поймет! А на таких словах и мне трудно языка не сломать. Оберегать надобно, яко от язвы поганой, язык российский ото всех словес чужеземных, кои простонародью нашему противны и невнятны…
Но это не значило, что у Голицына не было друзей-иностранцев. Генрих Фик, камералист известный, частенько гостил в селе Архангельском. Пронырлив и вездесущ, на русской каше вскормлен, на русских сивухах вспоен. Ныне – Коммерц-коллегии вице-президент, а президентом в ней – барон Остерман. От князя Голицына, после речей высоких о правленье коллегиальном, едет Фик к дому Стрешневых. От самого крыльца дух не перевести от жары, все щели в доме забиты – хоть парься с веником. А барон – в халате ватном, ноги под пледом, глаза за козырьком зеленым. И никак Генриху Фику до глаз президента Коммерц-коллегии не добраться, чтобы заглянуть в них – какие они?..
– Барон, – спросил Фик, важничая, – не пора ли попросить Блументроста, чтобы глаза он вам вылечил?
– Теперь болят ноги, – простонал Остерман. – Я страдаю…
Фик взялся за коляску и вежливо покатал барона по комнатам:
– Подагрические изъяны лечит Бидлоо, а вы никогда не лечитесь… Вы и встать не можете, барон? Ах, бедняжка! Скажите, по совести: если я подожгу ваш дом, сумеете вы из него выскочить?
Остерман резко застопорил коляску:
– Зачем вы пришли ко мне, Фик?
– Василий Татищев, что ныне состоит при Дворе монетном, сочинил проект – о заведении на Руси школы похвальных ремесел…
– Бред! – сказал Остерман. – Еще что?
– Школа ремесел должна быть при Академии. Разве не нужны России токари и ювелиры, граверы и повара?
– Россия, – отвечал Остерман, – в хроническом оцепенении варварства, и своих ремесел ей не видать. Русские ленивы, они сами не захотят учиться. Все произведения ремесел должно ввозить из Европы… Еще что у вас, Генрих?
Фик – назло Остерману – перешел на русский язык:
– Заслоня народ от просвещения выгод, можно ли, барон, попрекать его в варварстве? – спросил Фик.
– Генрих, не забывайте, что я болен…
Фик ушел, а Марфа Ивановна нахлобучила на голову мужа, на парик кабинетный, еще один парик – выходной, парадный.
– Так тебе будет теплее, – сказала заботливая баронесса.
– Марфутченок! – умилился Остерман. – Миленький Марфутченок, как она любит своего старого Ягана…
– Ведаешь ли, кто пришел к нам? – ласково спросила жена.
– Конечно, Левенвольде!
До чего же был красив этот негодник Левенвольде – глаз не оторвать… Рука вице-канцлера лежала на ободе колеса; синеватая, прозрачная, на крючковатом пальце броско горел перстень. Левенвольде изящно нагнулся и с нежностью поцеловал руку барона.
– Я только что от женщины, – сказал он бархатно, подымая глаза. – Но общение с вами мне дороже красавицы Лопухиной!
Остерман притих под одеялами. Подбородок его утопал в ворохе лионских косынок. В духоте прожаренных комнат плыл чад. Билась на лбу вице-канцлера выпуклая жила. Он ничего не ответил.
– Мы, иностранцы, – заговорил Левенвольде далее, – уже давно не видим в России того, что всегда выделяло ее из других государств…
– Чего же ты не видишь, мой мальчик?
– Тирании самодержавия, – четко отвечал курляндец (Остерман промолчал). – Россия склонна к олигархии. А это… не опасно ли?
– Опасно… для кого? – спросил Остерман.
– Для нас, связавших свои судьбы с русскими варварами. Долгорукие и Голицыны не потерпят возле себя гения вестфальдца Остермана – не так ли?
Остерман снял со лба козырек, бросил его на стол. Левенвольде чуть ли не впервые увидел глаза Остермана – бесцветные, словно у младенца, покинувшего утробу, почти без ресниц.
– Дитя мое, – тихо засмеялся Остерман. – О чем вы говорите? Разве в России могут быть партии? Русские люди – недоучки, и Петр Великий был прав, называя русский народ детьми.
Левенвольде громко расхохотался:
– Однако рубить головы своим «детям» – не слишком ли это строгое воспитание?
– Это право монарха, – сухо возразил Остерман. – Да будет оно свято. И во веки веков… Аминь!
Самое главное Левенвольде сказал уже от дверей:
– А что, барон, если мой брат Густав снова приблизится к герцогине Анне Иоанновне?
Остерман подумал, что фавор семейства Левенвольде, всегда ему близкого, гораздо выгоднее, нежели фавор какого-то захудалого Бирена.
– А как отнесется к этому бедный малый Бирен?
– Я думаю – он запищит и потеснится.
– Что ж, – отвернулся Остерман, – я послушаю его писк…
Запищали сразу оба – и сам Бирен и Карл Густав Левенвольде.
Двух фаворитов отпихнул от герцогини барон Иоганн Альбрехт Корф – светский мужчина тридцати трех лет, нумизмат и библиоман, рыцарь курляндский… Бирен громко плакал, его горбатая Бенигна сгорбилась еще больше. Но Густав Левенвольде был нещепетилен и тут же сдружился с Корфом, как раньше сдружился с Биреном… Густав даже стал торопить события.
– Открой погреб, Альбрехт, – посоветовал он, – и вели подать буженины… Как можно больше буженины! Самой жирной! Уверяю: если герцогиня устоит перед тобой, то никогда не устоит перед бужениной. Это ее любимейшее блюдо…
Два друга-рыцаря предстали перед Анной и, скользя по паркетам, долго махали шляпами. Авессалом, старый шут герцогини, лаял из-под стола на них собакой.
Анна Иоанновна потерла над шандалом большие красные руки:
– Ну, Корф, если и буженина, то… едем!
Печальный Бирен отозвал в уголок Левенвольде:
– Дружище, куда вы увозите герцогиню?
– Мы едем в Прекульн – на мызу Корфов…
– О чем вы там? – крикнул от дверей Корф.
– Бирен спрашивает меня, куда едет ея светлость с нами.
– Его ли это дело? – ответил Корф нахально…
На крыльце вьюга швырнула снегом в лица. Левенвольде прытко добежал до лошадей, сдернул с их спин тяжелые попоны.
– А ты не сердишься на меня, Густав? – вдруг спросил Корф, когда лошади тронули возок через сугробы.
– За что? – притворился хитрый Левенвольде.
– Все-таки… ты имеешь больше прав на нашу герцогиню.
– Что ты, Альбрехт? – утешил Корфа Левенвольде. – Между нами говоря, я не люблю подогревать вчерашний суп. А тебе этот суп еще внове… Сердиться будет Бирен, а не я!
В замке остался – одинок – удрученный Бирен. Шут Авессалом, тряся гривой волос, все еще ползал по полу, рыча. Чтобы зло свое сорвать, Бирен стал пинать его ногами:
– Я убью тебя, польская скотина… Лайдак! Быдло!
И вдруг раздался строгий голос Кейзерлинга:
– Не трогай несчастного шляхтича, Эрнст… Авессалом тебе не соперник! – Сытый и веселый, он поманил Бирена: – Иди сюда ближе, олух… Скажи: кто самый умный на Митаве?
Красивые глаза Бирена застилали слезы.
– Говорят, – всхлипнул, – что этот бездельник Корф…
– Ошибаешься! – ответил Кейзерлинг. – Самый умный здесь я, хотя про меня этого никто еще не говорил. А про Корфа болтают на Митаве, да что с того толку?
Бирен оставался мрачен, грыз ногти.
– Ну а с тебя-то что за толк? – спросил он грубо.
Кейзерлинг сбросил плащ. Отцепил от пояса шпагу. Закинул ловко ее на шкаф, где хранились со времен герцога Иакова старые пыльные карты далекой Гамбии… Медленно, палец за пальцем, Кейзерлинг тянул прочь тесные перчатки.