Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 26



Рига в эти дни была чутким барометром положения на фронте. Стоило немцам усилить натиск, как на улицах ты слышал немецкую речь. Отбросили немцев назад – и улицы снова наполнялись русским и латышским говором. Латыши в этой острой ситуации служили мощным противовесом в немецком засилье. Но влияние онемеченного русского двора было столь сильным, что национальные чувства латышей предавались в угоду прибалтийскому дворянству.

Артеньев однажды столкнулся с непревзойденной наглостью прибалтийских баронов. Ехал как-то в трамвае на очередной сеанс рентгена. Первые места в вагоне занимали инвалиды с костылями. На остановке вошел типичный рижский немец, откормленный на угрях, миногах и пиве. На чистом русском языке он сказал калеке:

– Ишь, расселся. А ну встань, ты здесь не хозяин…

Артеньев, забыв про боль, схватил его за жирную глотку, опоясанную гуттаперчевым ошейником воротничка, и стал трясти:

– У, морда хамская! Сейчас выброшу под колеса…

И на повороте вышиб бюргера – спиной вперед – прямо на булыжники мостовой. Потом в неуемном бешенстве наорал на инвалидов:

– А вы чего молчите? Возьми костыль и трахни по башке! Рига – русский город, и вы за него свою кровь проливали…

Как и каждый здоровый человек, верящий в силу своего организма, Артеньев избегал процедур, и лечение оттого затянулось. Он ходил по утрам завтракать в кафе на Бастионную горку, с высоты которой, попивая кофе, взирал на зеленеющий город. Два века назад здесь подавали не кофе с булочками, а ядра в петровские бомбарды… Петр I со шпагой в руке и сейчас стоял на Александерштрассе, в железной Поступи ботфортов, обратись свирепым взором на просвещенный Запад; темную бронзу, отлитую в мастерской Антокольского, поливали теплые дождевые шквалы, порывами налетавшие с моря.

Артеньеву было печально. «Неужели сдадим Либаву?» Но никогда не мелькала мысль, что можно сдать немцам Ригу…

Без корабля было тошно, и стала мучить тоска – почти зеленая, как раз под цвет мещанских обоев, затянувших стены номера непроницаемой лягушечьей скукой. Ночи были томительны. Но – странное дело! – думалось обо всем как-то хорошо, чисто и ясно.

В один из дней Артеньев решил вернуться на эсминец, не дожидаясь окончательной поправки. В конце концов, «дома и солома едома». С этим решением лег спать пораньше. За окном грохотал бурный ливень. Среди ночи он проснулся оттого, что ощутил на своих губах поцелуй. Перед ним, полусогнутая, вся в белом, словно привидение, склонилась фигура женщины. Сначала ему показалось, что он досматривает сон. Но влажные волосы женщины, коснувшись его лица, были теплы, от них исходил тонкий запах.

– Кто тут? – спросил Артеньев, растерянный.

Это была Клара – вся в порыве, в горячем стремлении куда-то вперед, только вперед, словно одержимая. Артеньеву показалось, что она слепа. Она глуха. Она почти безумна…

– Я спешу, – говорила женщина, – ты бы только знал, как я спешу. У меня осталась капля времени… на все!

– Включи же свет, – сказал он ей.

– Не надо. Не надо света.

В потемках комнаты он видел, как она разбрасывала вокруг себя белье. Тянула через голову вороха юбок. С треском отлетали крючки с корсета. Повсюду, словно сугробы девственного снега, свято и чисто сверкали холмы кружев. Белизна тела женщины вдруг резануло по глазам – почти болезненно, почти ослепляя. Рядом с собой он услышал ее прерывистое дыхание.

– Поезда на Либаву еще ходят, – страстно шептала она. – Ты слышишь? Я говорю тебе – поезда на Либаву еще ходят…

Он проснулся – уже одинок. Непостижимая и непонятная, Клара исчезла так незаметно, словно ее никогда и не было здесь. Будто не она, а бесплотная тень ее лежала вот тут, на этой подушке, источая запахи своих душных рыжеватых волос…

– Чудовищно! – произнес Артеньев, не зная, что думать.

Ни записки после нее. Ни следа туфель. Ничего. И вспомнилась ее фраза: «Поезда на Либаву еще ходят…» «Почему она мне это сказала?..»

Артеньев кинулся на вокзал, но было уже поздно. В окошечке кассы висела записка: «Поезда на Либаву не ходят».

– Почему нет Либавского? – спросил он носильщика на перроне.

– А больше и не будет на Либаву… немец прется. Говорят, кавалерия ихняя крепко нажимает. Нашим не совладать.

Артеньев не мог (не мог!) оставить все так. Он должен был повидать Клару. Он добрался до Митавы, и там, в бывшей столице герцогства Курляндского, ему повезло: срочно формировался эшелон подкрепления из замызганных, крикливых стрелков. Затиснутый в тамбур, обкуренный махоркой, Артеньев к вечеру все же добрался до Либавы.



«Новик» уже покинул Либаву и – неужели навсегда? Корабли уходили на Виндаву; за их плоскими тенями, впечатанными в горизонт, отлетал прочь истерзанный ветром дым. Через опустелый город драпали батальоны ополченцев с крестами на шапках. А за Розовой площадью, в раскрытых дверях книжной лавки, гордо высилась, украшенная цейсовской оптикой, могучая грудь фрау Мильх. Издали через лорнетку она рассмотрела бегущего по улице Артеньева.

– О! Как вы и просили тогда, я отложила для вас второй том морозовского каталога… Война торговле не мешает. Артеньев впопыхах, пробегая мимо, ответил:

– Благодарю, фрау Мильх, но я зайду… позже.

Почтенная матрона с издевкой произнесла ему вдогонку:

– Позже зайти вам уже вряд ли удастся…

В кофейне на Шарлотинской было пусто – столы перевернуты, витрины разбиты. Чья-то злорадная рука уже сорвала со стены карикатурный агитплакат, высмеивавший кайзера и принца Генриха… Ни души! Сергей Николаевич нанял коляску и велел погонять:

– На улицу Святого Мартина, дом госпожи Штранге!

Клара встретила его с удивительным спокойствием, как будто и не было никогда этой ночи в рижской гостинице. Артеньев с первого же взгляда заметил в ней перемену. Клара была разодета с вызывающей роскошью, в ней чувствовалась внутренняя собранность, даже некоторая настороженность. Он заговорил порывисто и бурно:

– Еще не все потеряно! Последний эшелон со станками заводов имеет три вагона для высших офицеров и их семей… Мы успеем! Бои сейчас идут пока на окраинах… Прошу, Клара… едем!

– Но я, – ответила женщина, – уже простилась с тобой. И ты знаешь… простилась очень хорошо.

– Не понимаю тебя. Почему ты так спокойна?

– Я не одна, со мною ребенок… квартира. Я остаюсь здесь.

– Выходит, мне лучше забыть тебя?

Клара шагнула к нему, крепко обняла, целуя.

– Да нет, нет… Я не хочу забывать тебя, а ты не забывай меня. Верь мне, дорогой: мы еще встретимся, но тогда все будет другое и я… я тоже буду другая! Иди же… не мешай мне сейчас!

– Мешать? Как я могу мешать тебе любовью своей?

– Ах, ну прошу – не мучай меня. Я совсем не думала, что снова увижу тебя… Я же простилась с тобой, уже простилась…

Город словно вымер. Со стороны парков слышалась стрельба. Последним прошел через Либаву штрафной матрос, отставший от своей части. Он волочил на сытом загривке пулемет «шоша». Матрос остервенело крыл по матери всех без разбору – офицеров, генералов и адмиралов, царя и себя самого. На Розовой площади матрос уставил сошки пулемета в землю, направил дуло его в ту сторону, откуда должны появиться немцы, и кричал в слепые окна домов:

– Смотрите на меня! Я вам, мать вас всех, покажу, как умирает русский матрос… Пусть только войдут!

Яркое весеннее солнце било ему в бритый затылок. Пробегая в сторону вокзала, Артеньев в вырезе форменки штрафника разглядел татуировку – жуткое тавро оскорбленной любви: НЮРКА-СУКА 5.

Итак, все кончено… Артеньев с трудом пробился в вагон. Поезд тронулся, дымя нещадно, он бежал сейчас мимо новой Либавы, и она прощалась тревожными гудками заводов и мастерских, в ответ паровоз прорезал рабочие окраины неистовым воплем.

«Либава, милая Либава… Как сказать тебе: прощай?» В тесном коридоре вагона было не протолкнуться. Кавалерийский ротмистр с рукою на черной перевязи застрял в проходе с детской коляской, в которой лежали дети-близнецы. Ротмистра все ругали и все дружно сочувствовали ему. Он спас детей, но в суматохе поспешного бегства где-то потерял жену. Счастливцы, занявшие купе, дверей старались не открывать. Из тамбура торчали дула карабинов: там стерегли архивы какого-то штаба. Все было ненадежно и смятенно в этом поезде – последнем поезде из Либавы.

Note5

В книге был рисунок: якорь, на который возложено сердце, пробитое стрелой, снизу полукругом надпись «НЮРКА-СУКА». – OCR.