Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 68

От меня ничего нет.

Маме не до сладостей – она занята недавно родившимися близнецам, а папе ни до кого вообще.

Ляля и Тата – малявки, мало что понимающие в распределении благ, а Жанна косится на меня: «Это несправедливо, – важно заявляет она всякий раз, – что нам от тебя ничего нет, а тебе от нас есть!»

Я робею, молчу и почему-то стыжусь того, что щемяще-любимые утята с шоколадок – «от нее»…

И вот Жанна гостит у нас на юге.

Она приехала на месяц летних каникул.

А потом мы вместе полетим в Ле-ни-нград

И я буду гостить у нее, и уже видится мне: красивая Жаннина мама с таинственной «диадемовой» болезнью протягивает мне тонкую руку: «Здравствуй, детка!»

А дочка ее – маленькая толстенькая барыня, ее надо просто потерпеть. Сегодня. Завтра. Каждый день.

…Она как-то умудряется подчинить себе всех в нашей семье. И маму, и меня.

Даже папа не приходит этот месяц домой, а пьет где-то в деревне у родственников – и Жанна все не возьмет в толк, почему же я так его боюсь. Она же не видела его пьяным. Впрочем, и трезвым.

Подчинить меня легко, и я не знаю, как быть с тем, что мной управляет недобрая девочка. Но мама – строгая моя мама – она тоже старается угодить Жанне!

…Как бы ее описать половчее теперь, спустя столько лет…

Она приземленная, как жабка. Толстенькая, невысокого росточка – в свои двенадцать ниже меня десятилетней.

Маленькие ручки, маленькие ступни.

Личико «хомячковое» из-за толстых щек.

И такая «царская» повадка: сидеть, утонув в кресле, и ручкой помавать, указывая…

…До сих пор не пойму, что это за род людей, источающих такую эманацию властности.

Ведь чистой воды блеф эти их замашки, но они с детства настолько непоколебимо уверены в том, что имеют право помыкать, выражать недовольство, капризничать и получать желаемое, что окружающие невольно теряются и подчиняются. Видимо, люди так устроены, что не умеют существовать в равенстве – система не «сцепливается».

И кто теряется – того ловко и быстро подчиняют рядом стоящие.

Вот и у нас дома никто не одергивает Жанну. Мама готовит, что та просит, а она капризничает, ковыряет еду в тарелке, ворчит.

Я обязана везде ходить только с ней, иначе Жанна надуется, и неимоверных трудов будет стоить вернуть ее в состояние обычной нахохленности – хорошее настроение у нее бывает редко.

Не то чтобы я подчиняюсь ее приказам – но постоянно страдаю от ее присутствия, от смутного ощущения давления. Я не умею гнуться, но отзывчива, и если меня просят, то всегда делаю.

В играх она мучит меня какой-то борьбой за разделение ролей.

Она – существо мира, куда мне нет хода, – «Мира-дру-гих-людей-и-их-предметов». Я слышу его равнодушное дыхание, вижу, как он глядит мне в лицо из маленьких Жанниных глазок. И страдаю.

…Она плетет большой цветок из моего алого бисера. «Зачем ей такая большая брошка?» – думаю я. Этих бусинок ей хватает лишь на три лепестка из пяти, и она забирает у меня синий бисер. Все. Мои запасы выпотрошены.

Остается лишь плохо окрашенный фиолетовый. Такой продается повсюду, он неказист, дешев и никому не нужен.

А хороший бисер надо караулить и, если застанешь в магазине, иметь двадцать копеек на пакетик, а это много денег, их надо еще суметь осторожно выпросить у мамы…

…Сплетаю два узких листочка из убогого стекляруса цвета линялых чернил. Смотрю задумчиво – в таком продолговатом плетении он смотрится неплохо. Эх, сюда бы еще пару крупных желтых бусин – получились бы золотые вишенки с лиловыми листьями.

Вдруг вспоминаю, что в шкафу «хельга» за стеклянными створками лежит сломанное украшение – темный металлический ромб с тремя ажурными бронзовыми бусинами на коротеньких цепочках!

Мама на работе – ее не спросить, можно ли. А несделанная «брошка» томит меня, словно подталкивает под руку…

…Темно-золотые с черненым узором «ягоды» так идут к фиолетовым бисерным листьям.

Украшение слишком мало для булавки, а «значковая» застежка давно перекочевала к Жанне.



Но брошку можно просто пришить к платью!

Показываю ее Жанне. Она хмурится, отшвыривает свое плетение, вскакивает.

– Мне надоело! Пошли гулять!

В Ле-ни-нград мы прилетаем в три часа ночи.

Жаннин папа везет нас домой на такси. Я смотрю в молочный воздух за окном, силясь разглядеть очертания незнакомого города. Вдруг вижу, как асфальт перед нами встает стеной, и вскрикиваю от неожиданности.

– Ты чего? – фыркает Жанна. – Это мост развели.

– Через полчаса на десять минут сведут, и проскочим, – говорит таксист, закуривая.

«Скоро я увижу Жаннину маму. Диа-дема», – думаю я, замирая в предчувствии чего-то нежного, возвышенного.

Мама – обнаженный веер верхних зубов, редкие короткие сероватые волосики, очки с толстыми линзами – оказывается болтливой тетенькой, по-детски хвастливой. Не злой. И не доброй. Такая… растительная женщина.

У нее та же повадка, что и у Жанны. Неделю я наблюдаю, как дядя, работающий на трех работах, чтобы баловать «своих девочек», подчиняется жене.

Женщине, что нигде не работает, хозяйством почти не занимается. Она не красива и не умна – а он скрипит, но прогибается… ворчит, но гнется.

На меня же магия тетиной властности не распространяется.

Нет кроткой печальницы с диадемой в русых волосах, что ж. Нет так нет. Эта женщина с личиком озабоченного кролика не входит в мое сердце, мне нет дела до ее властной манеры. Но Жанна продолжает угнетать своим «командирством» – еще бы, теперь мы у нее дома…

Неделя в Ленинграде пролетает быстро. Дядя водит нас в Эрмитаж, в зоопарк, в загадочное «це-пе-ки-о» – оказавшееся простым парком, над входом в который висели буквы «ЦПКиО».

Дядя кормит нас эклерами в «Севере», ворчливо заставляя меня съедать два, три. «Он добрый, – понимаю я, – но ему есть кого любить. Жена и Жанна – его любовь».

Ночью я лежу и остро мечтаю, чтобы меня тоже так любили.

Плачу тихонько, стараясь не шмыгать носом, промокая слезы и сопли пододеяльником.

А накануне отъезда случается то, что я тоже буду помнить всегда, – как ту японку на объемной картинке.

Это маленькое событие – оно словно вытатуировано на коже моей памяти.

В тот день мы с Жанной заходим в «Галантерею» и вдруг видим розовый бисер, перламутровый, словно мелкий розовый жемчуг.

Дядя тут же покупает нам пакетик. Отдает целый рубль – это много для горсти меленьких бусин.

Уже вечер, и дома мы тут же принимаемся за плетение.

Мне по возвращении из Ленинграда предстоит ехать в пионерлагерь, и я представляю бусики из этого бисера на своей загорелой шее, представляю, как вода в море будет промывать его… а какой-то мальчик попросит поносить его как браслет…

Нанизываю бусинки по одной, медленно, без иголки, сразу на леску… Жанна сопит рядом, делая себе такую же нитку «жемчугов». Через полтора часа наши «ожерелья» готовы.

Надеваем и бежим показывать дяде и тете. Нами любуются, нас хвалят.

Я снимаю свою жемчужную ниточку и бережно упрятываю в сумку с вещами.

Уже поздно, мы с Жанной укладываемся спать, и я почти уже засыпаю, как вдруг слышу, как она говорит вдруг жестко так, властно: «Завтра же распусти и положи бисер на место».

Молча плачу в темноте.

Утром ссыпаю жемчужные крупинки в коробочку и не смею ничего сказать.

И не то чтобы не смею… меня поражает внезапной немотой фраза, произнесенная ни в чем не ведающей нужды девочкой.

Сейчас я немного понимаю, что двигало ею. Вряд ли это просто жадность, ревность или подобное что-то, всегда лежащее наготове в качестве ответа.

Думаю, Жанна бессознательно тестировала на реальность мой мир, так разительно отличавшийся от ее. Его существование она смутно ощущала – так в темноте как-то ощущаешь контуры предметов. Думаю, ей не нравился этот мой мир, и она не пожелала отпускать свой жемчужный бисер в него.