Страница 123 из 126
Старуха не перебивала, ничего не спрашивала, пока гость не замолчал. Вдруг резко и почти грубо заговорила:
— Жене-то, чай изменял?
— Случалось... Но так, мимоходом, без жару и последствий...
— Греховодник ты! Но за мучения твои кое-какие вины с тебя снимутся. Вот что я скажу, на тебя поглядев: все у тебя еще впереди, как это ты выразился — и жизнь, и слезы, и любовь. Только тогда уж смотри — не греховодничай, попробуй испытай жизнь праведную. Постничать ты уж не привыкнешь, а разгула не допусти... Спаси тя Христос! Теперь дух свой томящийся Господу предай и отдохни до утра!
Произошло это в середине семидесятых, летом, восьмого июля по старому русскому, или церковному, календарю, как сказано, на Казанскую... А сбылось это пророчество так...
...В далеком северном городе встретилась ему молодая, задумчивая женщина. Показывала она московскому гостю загородный музей народных художественных промыслов, где попутно сотрудничала в качестве консультанта. А постоянно трудилась она преподавателем областных курсов усовершенствования учителей. Ей нередко случалось выступать с лекциями по местному телевидению, водить экскурсии «важных» гостей, писать критические заметки о состоянии местных памятников старины, которые она любила, как всякий думающий образованный человек. Родом она была из города Каргополя, и от предков-поморов и земледельцев не унаследовала крепостнических традиций, зато в достатке получила в дар от бабок и дедов гены аристократического новгородского, свободолюбия. Во времена давние эти обширные пространства лесов, озер, болот и тундр по берегам Северной Двины входили в одну из новгородских пятин. С XVI века двинское поморье служило Москве единственным водным путем к Мировому океану. Позднее этот путь было заглох, при молодом Петре Великом возрождался, чтобы после создания Северной Пальмиры на Балтике стать уже навсегда второстепенным для России. Но люди здешние сохранили до сего времени что-то от Новгородской независимости, северной сдержанной приветливости и приверженность к исконным своим промыслам — рыболовству, мореходству, охоте, искусству кустарей... Кабы не колхозы — сохранили бы и высокое искусство земледелия, скотоводства и лесоводства...
Новую знакомую Рональда Алексеевича звали Елизаветой Георгиевной Зориной[81], виделись они в последний раз мельком на Соловках, но он запомнил ее, писал ей письма, просил о некоторых справках, касающихся литературных его занятий (например, материалы об интервенции 1918 года на Севере, для «Снегов заволжских») и обрадовался, когда она сообщила ему о скором приезде в Москву. За ее северные вергилические услуги он обещал показать Лизе древний город дальнего Подмосковья, богатый памятниками архитектуры.
...Мест в городской гостинице, разумеется, не нашлось. А близилась ночь, и они с трудом нашли частную комнату. Разбуженная хозяйка привела их в этот покой затемно, нашарила свет и отправилась за бельем, пока оба путника смущенно осматривались под этим общим для них кровом: в горнице стояла одна-единственная, правда широченная кровать. Требовать у раздраженной, недовольной женщины еще что-нибудь показалось обоим просто немыслимым. Он решил успокоить смятенную душу спутницы.
— Не пугайтесь, — увещевал он ее весело. — В жизни журналистской и не такое бывает! Помню, в дни солнцестояния 1936 года приехали в далекий глухой Ак-Булак, городок в степи, газетчики со всего мира. Один спецкор центральной газеты прилетел поздно, негде было ему главу преклонить и машинку поставить. Корреспондентка Ассошиэйтед Пресс занимала номер с двумя койками, посочувствовала коллеге и, отгородившись ширмой, он вселился на свободное место в ее комнатке. Отблагодарил ее потом тем, что доставил в Москву на редакционном самолете, а во время затмения подрядил мальчишек, чтобы те таскали ей сенсационные детали, трогательные для Запада и мало пригодные для нас. Она первая написала, что в момент затмения корона имела вид жемчужно-серебристой пятиконечной звезды, явно по любезности хозяев неба... Не смущайтесь: соорудим из этого самовара чай, передохнем в наших доспехах, а наутро у нас — музей и три выставки народного творчества. Вечером же близ станции Боголюбово покажу вам одно белокаменное чудо...
Они устроились поверх ватного одеяла, укрылись каждый своим пальто, и она доверчиво затихла, уморенная километрами по снегу, красотами града и... ковшиком русской бражки в ресторации боярского стиля.
Косясь в ее сторону, он слышал по-детски ровное дыхание. Щека ощущала слабое дуновение. С великой осторожностью он повернулся и стал любоваться спокойной красою бровей, тенью ресниц, откровенностью губ... Дас эвиг вайблихе — вечноженственное — припомнилась ему Гетевская формула.
Сквозь оледенелое окно холодил руки и лица белесый свет фонаря, будто кто клал сырую марлю на все незащищенное тенью. Спящая чуть ежилась от холодка, и, верно, снилось ей что-то тревожное. Ему она стала видна еще лучше, билась на шее еле приметная жилка голубее моря, и росло искушение притронуться к ней, как-то проявить нежность, умиленность. Но мучил страх испугать, получить отпор, разрушить очарование. Ведь он — старший, она здесь — в его власти, доверясь его чувству чести.
Осторожно взял ее бессильную сонную руку, стал тихонько целовать пальцы, ладошку, пока Лиза сквозь сон не утянула руку обратно, поглубже. И в полузабытьи пролепетала:
— Милый мэтр, я вас очень, очень люблю. Только, пожалуйста, спите, все так славно было. Вы же лучше меня понимаете, что права на вас я не имею. А что я люблю вас, вы верно уже сами поняли...
Он отвернулся и затих. Но комната выстывала, он хотел выпростать край одеяла, чтобы укрыть им Лизу, а она широко открыла умоляющие глаза, отодвинулась было к стенке, что-то шептала просительно, но все ласковее и тише...
Утром они завтракали в бывшей монастырской трапезной, пили терпкое вино, заедали фирменными грибками, были безудержно счастливы. 60-летний мастер Фауст шутил с обретенной Гретхен, подарившей ему свою телесную и душевную нетронутость. Следы этого слияния двух дыханий в одно еще и остыть не успели в покинутой горнице.
— И не пойму никак, за что жизнь взяла и сделала мне такой подарок! — произносил он вслух который раз, а она снова возражала:
— Подарок от жизни получила я, а вовсе не вы...
Вечером они возвращались, и от маленькой железнодорожной станции решили все же сходить к тому, обещанному ночью белокаменному чуду. Вела туда узкая, малохоженная тропа в снегах. За лесами и рельсами, бежавшими в сторону Москвы, угасала будто от незримого реостата малиновая мартовская заря. Ноги вязли в снегу, оседавшем под каблуками совсем по-весеннему. У заснеженного бережка речной старицы перевели они дух и глянули туда, на тот берег, откуда тихо засияла им навстречу сама, застывшая в белом камне Любовь, чудотворная и невыразимая.
Потрясенные, они долго молчали, боясь потревожить голосом красноречие тишины и камня. Потом сами собою пришли ему на память картины и звуки далекого детства по соседству с этими местами. Очень тихо, вначале про себя только, а осмелев, и чуть погромче, стал он произносить воскресшие в уме слова давно казалось бы позабытой, но в сердечных глубинах сбереженной просьбы к владычице этого каменного чуда. Верно, эти самые слова так страстно любил Лермонтов в минуты жизни трудные, когда теснилась в его сердце грусть...
«Отжени от мене... уныние, забвение, неразумие, нерадение, и вся скверная, лукавая и хульная помышления от окаянного моего сердца и от помраченного ума моего; и погаси пламень страстей моих, яко нищ еси и окаянен. И избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий, и от действ злых слободи мя...»
Молча и строго они поцеловались, глядя в зрачки друг другу, улавливая в них отсвет вечернего небесного огня... И все вокруг было не рассказом, не поэмой, не полотном, а реальной и грустной российской явью, и закат догорал в печали, и трудна была эта тропка в снегах, и предвиделись еще и еще бредущие по ней молельщики за белокаменным прощением, благословением, закатом и скорбью.
81
Александра Дмитриевна Зернова (Штильмарк).