Страница 117 из 126
Короче, право единоличного авторства, подтвержденное на суде бывшим мнимым соавтором, позволяло отныне Рональду Вальдеку распоряжаться романом только по собственному усмотрению, и друзья от души поздравляли его с этим выходом из рискованной зависимости от темных подспудных сил, играющих, как оказалось, немаловажную роль в жизни граждан даже при развернутом социализме.
2
Он сделался не только признанным, но и довольно модным писателем после выхода своего второго исторического романа «Путешественник поневоле»[74]. Среди писателей он обрел новых, добрых друзей. И получил издательское поручение, сыгравшее в его жизни, мировоззрении и судьбе решающую роль.
Одно из московских центральных издательств заключило с ним договор на большую серию очерков, посвященных охране памятников русской культуры. Тема была ему исстари близка, издательство не очень ограничивало выбор мемориальных мест и исторических фактов, связанных с древними крепостями, местными преданиями, уникальными природными феноменами, вроде водопадов, каменных пещер или заповедных деревьев... И отправился Рональд Алексеевич в продолжительное путешествие по старым градам и весям родной страны.
Зимнее свое странствие начал он с Великих Лук. Через Ново-Сокольники рейсовым автобусом миновал Новоржев, добрался уже вечером до Святых Гор, переименованных в Пушкинские. Довольно легко (благодаря «нетуристскому» сезону) нашел пристанище в местной гостинице, увешанной сентиментальными и малохудожественными эстампами «пушкинских мест» в здешних окрестностях, и уже в глубоких сумерках пошел к монастырю. Страшился, что ночью могут закрыть доступ в ограду...
Он сохранял смутные детские воспоминания о крутом холме с церковью на вершине. Жгли сердце мысли о военных разрушениях. И волновался он так, будто предстояло сейчас держать ответ перед тенью поэта за все, что произошло с Россией.
Маленькое каменное строение, похожее на вахту, — эти ассоциации уже никогда не отступали после Кобрина, Абези, Игарки — оберегало вход, но пустовало: вахтер отсутствовал. Никто не окликнул пришельца у чугунной калитки, прикрытой, но не запертой. Слава Богу, широкие ступени каменной лестницы разметены от снега. Наверху веет морозный ветер, звезды уже просвечивают сквозь облака, надо обогнуть храмовую абсиду.
Вот он, белый памятник в маленькой ограде. Белеет в нише траурная урна... Темнота. Тишина. Неописуемое счастье замереть здесь на коленях с прижатым к решетке лбом, в полном, долгом одиночестве, наедине с могилой. Он любил великопостную молитву Ефрема Сирина... И почти забытые слова этой молитвы стали воскресать в пушкинских стихах:
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уса
И падшего крепит неведомою силой;
Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей...
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи...
Здесь в одиночестве у стены Святогорского храма, возрожденного из развалин, под северными звездами и черными ветвями промерзших деревьев Рональд пожалел, что разучился молиться так, как некогда наставлял его отец Иван в Решме. Подумал, что следовало бы это упущение поправить.
В его сердце шло успокоение. Стало вдруг нагляднее и понятнее столь привычное слово МИР. Он-то и царил здесь! И утешительно переходил в человеческую душу...
Паломнику-пришельцу стало здесь приоткрываться кое-что и о самом поэте. Умиротворение настало и в его душе перед тем, как она покинула свою телесную оболочку! Ведь умирал Пушкин по-христиански: Вяземский, человек скептический и острый, свидетельствовал, что поэт простил своего убийцу и отошел примиренный с обузданными страстями...
Зимнее Михайловское прекрасно своим безлюдьем, сугробами, скрипом снега в «Аллее Керн», вечерами у сотрудников музея, составляющих здесь некий особый «монастырь», строгий и в некотором роде аскетический, без духа уныния и празднословия, но воистину в духе целомудрия, терпения и любви... Рональд Алексеевич всегда немножко недолюбливал пушкинистов (может быть, просто из ревности!), но эти (здешние) и, главное, сам директор Гейченко не выглядели ни профанаторами, ни буквоедами, ни торговцами — он любили поэта... И, кажется, понимали его.
Совхозный автобус, переделанный из грузовика в кустарной мастерской и похожий на старый, тряский рыдван, отправлялся в областной центр — город Псков; этой неторопливой оказией воспользовался и автор будущих очерков.
Ехал мимо деревень, поражавших бедностью, соломенными крышами изб, неустроенностью дворов, малолюдством, хмуростью. Кое-где встречались еще следы военных разрушений — ни одной целой колокольни, ни одного креста в небе. Одно радовало — не добралась до этих глубинных мест рука товарища Пегова — это он ведал в Москве черным делом переименований народных названий в партийно рекомендованные! И музыка этих слов-названий, в каждом селе, в каждом урочище и в любой деревеньке, на таблицах перед мостами через здешние малые речки будила в сердце что-то ему родственное, немаловажное, по духу своему истинно пушкинское. Не было в этих словах-названиях особой звучности или мещанской сладости, как в пеговских искусственных неологизмах (вроде «Уютное», «Солнечное», «Лучистое»), не было и казенно-бюрократического профамилирования в честь очередного товарища губернского. Но в них жила Русь, веселая и трагическая, певучая и рыдающая...
...В Псковский Троицкий собор ему посчастливилось войти перед самой «Херувимской». По старой памяти, бессознательно, он замер при первых звуках «Иже херувимы»... Сиял ему навстречу семиярусный иконостас. Царские врата били отверсты... Он разрыдался и бросился на колени... Не было ли и его вины в том, что этот собор десятилетие служил перед войной.... антирелигиозным музеем! В том, что псковичи с болью и стыдом за своих партийных вождей глядели на свой храм, видимый верст за тридцать от города на фоне туч или синевы! Иные псковичи, что называется, мимоходом заглядывали в собор, тихонько кланялись заветным иконам, превращенным тогда в «экспонаты», платили гривенничек за доступ и смущенно удалялись, сознавая, что вершится грех против Духа Святого! А ведь и он, Рональд Вальдек, что-то писал об этом «музее» в дни Пушкинского юбилея в 1937...
Потом, уже в Псковских Печорах, добился приема у наместника. Коротко рассказал ему свою сложную, извилистую, грешную жизнь. Исповедался и причастился в одной из подземных монастырских часовен... Спросил как быть, коли не вполне уверен, действительно ли был когда-то окрещен по обряду православному в полугодовалом возрасте. Настоятель Псковских Печор посоветовал обратиться к московскому пастырю, известному проповеднику.
Уже в оттепельную, переменчивую погоду бродил Рональд Алексеевич по древнему Новгороду. В детстве ему случалось побывать с отцом в этом городе под Вербное воскресение предреволюционного года. Он видел тогда выход молящихся из храма святой Софии после всенощного бдения. Тысячи людей бережно несли в ладонях освященную вербочку и свечку, прикрытую от ветра бумажным цветным кулечком. Всю жизнь берег он в памяти трепет этих огоньков в предвесенней полумгле, наполненной могучим гулом колоколов Софийской открытой звонницы... Он уже знал слово малиновый звон, но тот, новгородский, казался ему скорее медовым по густоте, сочности, красоте звука, плывущего куда-то в загородный сумрак, за Волхов, до самого Ильменя... Тогда же, днем, были с отцом у Спас-Нередицы, рядом с которой строилась высокая железнодорожная насыпь, и сотни китайцев тачками возили грунт для конусов будущего моста через Волхов. Запомнил тогда мальчик Роня уютную колоколенку Нередицы и небесную голубизну над тремя куполами Георгиевского собора за монастырской стеною... Все это теперь вновь ожило, и стало вдруг казаться, будто искусный костоправ вправил на место давно и болезненно вывихнутую душу.
74
«Повесть о страннике российском». — М. «Географгиз», 1962.