Страница 7 из 13
Если изменение Владимиром I порядка наследования киевского «стола» в пользу младших сыновей все же имело место в действительности, то надо сказать, что этот политический акт являлся беспрецедентным для своего времени, по крайней мере в славянских странах. Позже подобную инициативу проявил Болеслав Храбрый, отстранивший от наследования старшего сына Бесприма в пользу младшего сына Мешко{58}. Его воцарение также было связано с изменением статуса польских правителей, находившихся (согласно Мерзебургскому соглашению 1013 г. и Бауценскому миру 1018 г.) в вассальной зависимости от Священной Римской империи. Кризис власти, разразившийся в империи со смертью Генриха II в июле 1024 г., позволил Болеславу пойти на беспрецедентный шаг. В начале 1025 г. он был коронован польскими епископами без санкции папы Иоанна XIX{59}. Как писал составитель «Кведлинбургских анналов» (а вслед за ним и другие имперские хронисты): «Болеслав, герцог Польский, получив известие о смерти императора, августа Генриха, возгордился душой, наполненной ядом, так, что даже возложил на себя корону, безрассудно сделавшись узурпатором. После этого для самонадеянной и дерзкой души его в скором времени последовала божья кара. Ибо, будучи приговоренным к страшной смерти, он внезапно умер»{60}. Первый король Польши скончался в Познани в возрасте 68 лет 17 июня 1025 г., завещав престол своему сыну Мешко.
Впрочем, факт коронации 1025 г., с возмущением отмеченный в немецких источниках, не помешал польской средневековой историографии создать миф о возведении Болеслава I в королевское достоинство императором Оттоном III, посетившим Гнезно в 1000 г., чтобы поклониться мощам св. Войтеха-Адальберта. Как пишет Галл Аноним: «Увидев его славу, мощь и богатство, римский император воскликнул с восхищением: „Клянусь короной моей империи, все, что я вижу, превосходит то, что я слышал“. По совету своих магнатов в присутствии всех он прибавил: „Не подобает называть столь великого мужа князем или графом, как одного из сановников, но должно возвести его на королевский трон и со славой увенчать короной“. И, сняв со своей головы императорскую корону, он возложил ее в знак дружбы на голову Болеслава и подарил ему в качестве знаменательного дара гвоздь с креста Господня и пику св. Маврикия, за что Болеслав, со своей стороны, подарил ему руку св. Адальберта. И с этого дня они настолько прониклись уважением друг к другу, что император провозгласил его своим братом, соправителем Империи, назвал его другом и союзником римского народа. Мало того, Оттон уступил ему и его потомкам все права Империи в отношении церковных почетных должностей в самой Польше или в других уже завоеванных им варварских странах, а также в тех, которые еще предстояло завоевать; договор этот утвердил папа Сильвестр привилегией святой римской церкви»{61}.
Разумеется, эти представления на протяжении всего Средневековья воспринимались как исторические только в Польше, хотя на их основании можно констатировать, что подобная тенденция являлась в определенной степени универсальной, и, как мы можем убедиться на примере современных дискуссий о политическом статусе Владимира Святославича после Крещения Руси, они являлись общим местом не только средневековой историографии. Принципиальное различие, однако, состоит в том, что официальное изменение статуса Болеслава I отражено в письменных источниках, то есть может восприниматься как факт, зафиксированный исторической памятью, позитивный для поляков и негативный для немцев, тогда как в отношении Владимира мы таких фактов лишены.
Поэтому не будем забывать, что это всего лишь гипотезы, призванные заполнить лакуну в истории последних лет княжения Владимира Святославича; гипотезы, исходящие из представления о том, что брак киевского князя с византийской принцессой привел не только к повышению его политического статуса, но и к реорганизации институтов власти. Подобные представления опираются прежде всего на данные нумизматики. «Нам известны достоверные княжеские знаки Владимира Святославича на пяти типах его монет (златники и четыре типа сребреняков), Святополка Ярополковича на трех типах его монет (сребреники Святополка и так называемые „Ярослава — I и II типов“) и Ярослава Владимировича на одном типе его монет („Ярославле сребро“)», — писал академик В. Л. Янин в первом томе своего исследования актовых печатей Древней Руси (вышедшем в 1970 г.){62}. На основании этих, теперь уже несколько скорректированных, данных современные исследователи приходят к выводу, что «в средневековом мире символов регалии, с которыми изображен Владимир на сребрениках I типа, чеканенных в 988–990 гг. в связи с женитьбой русского князя на царевне Анне (это мнение представляется наиболее убедительным), венец, скипетр и верхняя одежда, подобные императорским, свидетельствовали о принадлежности Владимира к высшей иерархии в византийской системе, но не равного императорскому положению (отсутствие державы)» (М. Б. Свердлов){63}.
Возникает парадоксальная ситуация, когда историки затрудняются точно определить новый статус киевского князя, но, отрицая имперский характер его правления, с одной стороны, они фактически признают его с другой, свидетельством чего служат как рассмотренные выше исследовательские реконструкции, так и дискуссии о правомерности применения к Владимиру в «Слове о Законе и Благодати» Илариона восточного титула «каган», близкого по значению к императорскому{64}.
Интересна точка зрения академика Г. Г. Литаврина, который в своих построениях как раз опирается на то, что «Иларион в своем „Слове“ называет Владимира „единодержцем… земли своей“, „Повесть временных лет“ именует Ярослава Мудрого самовластцем русской земли. Оба термина являются, несомненно, кальками греческих титулов „монократор“ и „автократор“, которые (особенно — второй) носил византийский император, не деливший власти с соправителями, и между которыми Константин Багрянородный не проводит различия.
Именно эти определения — отмечает исследователь, — послужили главным аргументом для высказываемого в историографии вывода, что Древняя Русь XI столетия являлась абсолютной монархией, а киевский князь был, подобно византийскому императору, самодержцем. Однако подлинно адекватный византийскому титулу смысл этот термин мог приобрести лишь в соединении с титулом „император“ („василевс“)».
Вследствие этого автор приходит к выводу, что «содержание понятия „самодержец“ в Византии и на Руси не было равноценным уже в теории. И хотя этот термин означает не только независимость, но и единовластие (именно в этом смысле его употребляют и Константин Багрянородный, и Иларион, и русский летописец), это единовластие василевса и киевского князя было различным также и на практике». С точки зрения Г. Г. Литаврина, правитель Киева «был не единственным среди всех прочих, как византийский император, — он был лишь первым среди равных, как монархи стран Западной Европы»{65}.
Если учесть, что некоторые из историков говорят даже не столько о значении титула «каган»{66}, сколько о существовавшем в Поднепровье с IX в. «Русском каганате» — явно призванном заменить традиционные представления о «Русской земле» как древнейшем государственном образовании в Поднепровье{67}, — то вопрос с частным применением этого титула переходит в проблему типологического определения киевской государственности как «имперской», возвращая к известным представлениям Карла Маркса об «империи Рюриковичей»{68}.