Страница 3 из 9
Суди, Господи, обидящие нас, побори борющия нас. Приими оружие и щит и востани в помощь нашу.
Всесвятая Богородице, во время живота моего не остави мене, человеческому предстательству не ввери мя, но Сама заступи и помилуй мя.
Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим.
Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его».
– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, – эхом отозвалась гостья.
– Они, вероятно, сначала доспехов испугались. Не ожидали, конечно. Может, подумали, что привидение, дух какой-нибудь. Пыл угас. Папа стукнул копьем о крыльцо и посулил, что, если кто что-либо этому дому сделает, того он тут при всем народе заклинает на бесплодие – никого не родите, мол, и у вас ничто не уродится.
– Подействовало?
– Отступили. Поняли, что правду обещал. Да они, те, кто грабил, убивал, разве сами себя не прокляли? Как их потомки сейчас живут, видите?
– Хуже свиней в нечистотах, – подтвердила Елена Михайловна.
– Ушли, дом не подпалили. Есть такие безобразники, что из задора даже не побоятся. А тут – чудо! Разве нет?
Елена Михайловна заворожено кивнула.
– Вот я и не отчаиваюсь, держусь, надеюсь, – продолжала хозяйка. – Придет помощь, если суждено. Вы ведь приехали? Я и не ждала уже совсем, а вот… Так что видите, чудеса нечаянные продолжаются.
Тревога стеснила сердце гостьи, призванной спасти и помочь. Были времена, когда ее подписи под экспертной справкой вполне хватило бы для спасения. Но… река времен несется, размывая берега до неузнаваемости… Что сумеет она сейчас?
3. «Слети к нам, тихий вечер…»
Все стало абсолютно ясно с музеем: спасать, хоть бы и ценой собственной жизни! Как сделал некогда его основатель. И хитростью, и криками, и посулами, и высшими авторитетами, и сердцем собственным, и днями положенной на все это жизни – на такое не жалко. И можно бы уже уезжать восвояси, чтоб драгоценное время не истекло понапрасну. Но командировку Елене Михайловне выписали на три дня. Иначе – что за инспекция такая? И ей самой очень хотелось задержаться. Долгие светлые вечера, соловьи, весь счастливо-покойный весенний трепет сулили исцеление и оживление утрамбованной в городской асфальт душе. И когда еще! Да и будет ли вновь такой миг в ее жизни?
Вечером пили чай на веранде. Белые крашеные полы, белый стол, стулья, тонкий белый фарфор – ничего лишнего, все просто, как полеты во сне. И обещанные разговоры под птичьи трели.
– Папа был женат в юности. На исключительно красивой девушке. Знаете, такой декадентский брак: она в Париже или в Тоскане, он в Берлине или в Петербурге. Переписка бурная. Тысячи писем. И все сохранились, все здесь. От нее к нему.
– А его к ней? Пропали, конечно? – сокрушилась Елена Михайловна.
– Нет, целы. Ее правнуки хранят. Недавно сюда наведывались. Так и осела она под Флоренцией. На смену эфемерному браку в письмах пришел другой, вполне естественный брак с деторождением, домохозяйством, требовательным мужем. Но переписка их заглохла потому, что письма перестали доходить, а то бы, верно, до глубокой старости отчитывались друг другу: «Милый Федичка…», «Ненаглядная Любочка…»
– Издать бы эти письма, – мечтательно вставила гостья, уверенная в необычайной ценности личной переписки основателя музея.
– Все может быть, – неопределенно протянула Афанасия.
– И потом он так и жил один? Тут?
– Да, совершенно сознательно стал отшельником. Занимался делами спасенного музея – экскурсии, учет, ремонты, постоянные хлопоты о поддержке. Тогда несказанно повезло, что дом на отшибе стоял. Ни под дворец культуры, ни под горком не забрали – далеко, мало чести. Картинками тоже не очень интересовались – висят, и пусть себе. Картинки каши не просят. И название такое – себе дороже связываться. А папа всю жизнь мечтал о любви, о друге сердечном. В дневниках, когда уже за шестьдесят было, писал: «Не минуй меня, любовь!»
– Пришла? – как на сказку, отозвалась слушательница.
– Судьба подарила. Мама после лагерей не имела права проживания в крупных городах. Десять лет там провела, с тридцать восьмого по сорок восьмой. С двадцати своих прекрасных годков до тридцати старушечьих. Ее первые месяцы на свободе всё за старуху принимали. Пионер однажды в автобусе место уступил: «Садитесь, бабушка». И она села, не удивилась. Я, правда, старухой маму не помню. На моей памяти она счастливая, цветущая, ясная.
– За что же ее?.. Как члена семьи изменника родины? Происхождение не то было?
– Происхождение самой высшей пробы – пролетарское. Отец – заводской рабочий, мать на ткацкой фабрике. Комар носу не подточит…За антисоветскую агитацию и пропаганду. Она в университете училась на третьем курсе уже. И их комсомольский секретарь принялся ее домогаться. Грубо полез. Они на майские праздники посиделки на природе устроили, пели-плясали. Он маму на траву повалил. Сам хилый, плюгавый. Такие любой ценой своего добиться должны, иначе им жизнь не в радость. А она статная была, высокая, крепкая. Оттолкнула его и засмеялась: «Изыди, сатана!» И частушку еще какую-то издевательскую пропела. Не помню слова… Вот вроде:
Ну и так далее. Смешно, да?
– Страшно, – поежилась Елена Михайловна.
– За отогнанного «сатану» и за частушку получила десять лет. Потом уже много позже стало известно, что из центра на места спускались разнарядки, норма арестов обозначалась, недовыполнение плана грозило арестом тому, кто за это дело отвечает. Естественно, все старались. Тем более – нанесла такую обиду. Грозили расстрелом. Помиловали. Отсидела. Отпустили.
И вот оказалась она тут. И пришла наниматься в музей сторожихой. Такая имелась вакантная должность. Маме было все равно. Лишь бы было, где спать и на что купить кусок хлеба. И чтоб никого не видеть по возможности. Папа ее, конечно, принял на работу. И они полюбили друг друга. Я больше никогда не видела, чтоб так любили. И даже в книгах ничего подобного их отношениям не описано. Мама всегда говорила, что благодарна и гонителю своему, и тюрьме, и ссылке – без них она не нашла бы свою любовь и так и прожила бы в идиотской слепоте и безверии. Они расписались. Потом появилась я. Потом мы жили долго и счастливо. Да-да, долго и счастливо! Вы же видите наш дом. Нам ничего больше не надо было. Только одним воздухом дышать и любоваться друг другом с утра до ночи.
– Это плохо, когда родители такой пример подают, – заговорила вдруг Елена Михайловна о наболевшем своем. – Мои тоже жили и живут душа в душу: «Мишенька», «Лидонька», «детонька», «птиченька»… Мне казалось, все так и должно быть. У всех так. Ничего особенного. Это я уже ближе к тридцати поняла, что мы ненормальные. В каждом встречном кавалере ожидала такого как папа увидеть. Неизменно деликатного, ласкового и при этом чтоб профессионал настоящий был, труженик. Высокие требования, разочарования сплошные – все мне казалось неправильным, не таким, как следует. И осталась во всей своей красе – непарный шелкопряд.
– Вы совсем одна? – посочувствовала Афанасия.
– С дочкой. Дочка у меня. Рита. Двадцати семи лет. Искусствовед по диплому. Сейчас в артистки подалась. В этом, говорит, ее призвание. В театре играет молодежном, в сериале снимается. Родители мои, слава Богу, живы. Сидят безвылазно на даче. Сестра… А так… По ощущению внутреннему… Конечно, я одна. У всех все свое. У дочки все свое. Так и должно быть. А у меня своего нет, все с ней общее. И ей от меня вроде ничего и не надо, лишь бы я ни во что не вмешивалась.
Иногда слезы из глаз льются дождем – неужели не будет у меня собственной жизни, своего счастья? Понимаю – все позади. Мне сорок семь. Куда уж. Сердце последнее время подсказывает: счастье в другом. Вот в таком вечере, как сегодня у вас, в травинке, былинке каждой. Даже в том, как шмели гудят, в треске стрекозиных крыльев.