Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 88

были откровением. До переезда в столицу душа моя была полна надежд, которым — увы! —

было суждено сбыться еще очень нескоро. Теперь пророческий плач и пророческие

призывы великого украинского кобзаря сделали эти надежды весьма осязаемыми.

Пусть знают те, кому это нужно, что в заботах об освобождении украинских

крепостных, наши помыслы не ограничивались только тем, чтобы освободить их от

помещиков. Этого нам было мало, иначе говоря, это было для нас делом второстепенным.

Программа освобождения крепостных определялась словами спасителя: «И уразумеете

истину, и истина освободит вы».

Задача наша, правда, была еще очень субъективна: ее нам диктовала наша

самонадеянная молодость; однако основы ее были всетаки достаточно глубокими. Недаром

один из библейских мудрецов изрек, что душа человеческая иногда может сказать гораздо

больше, чем семеро оракулов, сидящих наверху. Высокое слово истины, которая делает

человека свободным, никто не назовет «субъективным», не назовет выдумкой.

Мы хорошо знали, что в Англии крепостничество было уничтожено именно культурой,

а не постановлениями и декретами, и поэтому стремились, чтобы наши украинские

помещики вкусили прежде всего от божественной чаши познания столь же благоговейно,

как и мы, а вкусивши, узрели, «яко благ господь», и исполнились его благостью к

крепостному. Веруя в слово всевышнего: «ищите прежде царствия божия и правды его, а

сия вся приложася вам», мы не сомневались, что за этим первым фактором свободы

украинского народа встанут уже иные факты, которые окажут влияние на всю

последующую историю Украины.

Мы не думали о том, как скоро это случится, — при нашей жизни или гораздо позже, —

так как знали, что у господа «тысяща лет — яко день един». Апостолы свободы, мы считали

себя добровольными рабами своей идеи спасения, и если бы нам что-нибудь удалось

142

совершить, считали бы, что совершили лишь то, что должны были. Наше смирение

великому призыву идти на жатву Христову, которая вершится повсюду, было понятным; мы

подверглись таинству христианской любови так же, как и первые последователи учения

Христа. Уже тогда мы помышляли о событиях далекого будущего, как о чем-то очень

близком. Будто кто-то произносил над нами: «близ есмь при дверех»; сердца наши бились

чаще от сладкой надежды. Мы знали, что ни один добрый поступок на великой ниве жизни

не проходит не замеченным богом и что посеянное «даст плод свой во время свое». Однако

главный смысл для нас был не только в том, чтобы поднять наш народ из отсталости, но и в

том, чтобы умножались образованные люди на Украине.

Так мыслило наше киевское братство. Так думал и я, вдали от них, в «пышном и

нищем» городе Пушкина.

Те, кому дано чувствовать и сердцем разуметь, поймут, как я возрадовался, услышав

высокие ноты украинской народной кобзы. Мне почудилось: слились мечты наши младые,

мечты о спасении народном, наступило царство высшего разума. Так оно и было, следует

только помнить, что и желание Христа «да приидет царствие твое» исполнилось не сразу.

Шевченко благословил в своей поэзии наши молодые мечты, наше будущее. /147/

Да и сам Шевченко уже был не тот, каким я его оставил, уезжая с Украины. Это уже был

не просто кобзарь, а национальный пророк. Мне, вдохновленному счастьем, наукой и

поэзией, казалось, что он — посол господен на земле, что о нем можно сказать так же, как

сказал о себе великий гений слова, столь же великий, как и Шевченко:

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Как труп в пустыне я лежал,

И божий глас ко мне воззвал:



«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей».

Киевская интеллигенция, точнее, ее творческая часть, окружила украинского поэта

глубоким уважением. Для меня же сияние его духа было чем-то недостижимым...

III

В то незабываемое время судьба близко свела меня с одной землячкой. Это был человек

провинциальный, плохо знающий жизнь с ее многообразием добра и зла,

малообразованный, плохо знавший родную словесность (все было подмято «московщиной»

и французским языком), однако обладавший тем умом, который подвиг непорочные уста

произнести: «В мире скорбни будете, но дерзайте: яко аз победих мир», человек, способный

143

понять то, что часто оказывается сокрыто от просвещенных и образованных, тонко

чувствующий красоту и силу родного, лежащего во прахе слова. Я стал читать ей наизусть

шевченковские плачи и пророчества (мы все знали их, как «Отче наш»). Творчество поэта,

ранее не известное ей, озарило и осветило ее душу небесным светом грядущей победы над

мраком, правды над ложью, любови над ненавистью.

Вовек не забуду ее слез, когда она слушала эти пророческие плачи, эти пророчества

победы. Исполнилась мечта поэта, которую он, тогда еще малоизвестный кобзарь, —

выразил во вступлении к своим думам, мечта столь тронувшая нас:

Одну сльозу з очей карих —

І пан над панами...

Это были не те слезы, о которых какой-то кобзарь в старину сказал:

Жіночі сльози дурні — як вода тече.

То были слезы воскрешения к новой, вечно живой народной жизни. Эта украинка

глубоко прочувствовала величие скорби поэта, величие его замыслов и сразу начала думать,

как бы облегчить /148/ тяготы искалеченной доли Тараса. Скромная энтузиастка родной

словесности всей душой прониклась величием его поэтического слова. Не колеблясь, она

тут же предложила отдать кобзарю все, что имела, весь свой скарб, все свое имущество.

Решила отдать ему даже приданое свое. Один из библейских мудрецов, размышляя над

сущностью природы человеческой, сказал: «Забудет ли невеста красоту свою, дева —

монисты персей». То, что было невозможно для дщери сионской, стало возможным для

дщери украинской.

Действительно, тогда она была невестой, «молодой княгиней» и сказала (автору этих

строк), что желает отдать все свое приданое, чтобы Шевченко мог прожить три года за

границей; а ведь ее приданое состояло из жемчуга, кораллов, ожерелий, серег, перстней,

которые передавались в ее роду по наследству, еще со времен великого раздела Польши, а

также три тысячи деньгами. Хорошо, что «молодой князь» сам был достаточно богат, и ему

не нужно было ее приданого.

Оставалось малость — уговорить поэта принять такой дар. Это тонкое дело было

поручено мне.

Именно тогда влиятельные земляки выхлопотали у министра для Шевченко место

преподавателя живописи во всеучилище 1 св. Владимира. Шевченко был очень рад, и я

поздравил его с переменами в его казацкой судьбе. Ни о чем так не мечталось нашему поэту,

как остаться жить в Киеве, он уже мечтал об академии художеств на Украине, о расцвете

украинского пластического искусства. Тогда он вообще больше думал о пластическом

искусстве, чем о поэзии. В то время он еще и сам не знал, куда и как далеко заведут его

«иеремейские» пророчества. Это было более понятно нам, наши души предчувствовали это

сильнее, чем сам кобзарь.

1 Университете.

Как-то раз, порадовавшись вместе с ним светлым перспективам украинской жизни, я

начал сожалеть, что в Киеве ему — художнику — будет одиноко, что одиночество не даст

развиться возможностям его художественного таланта во всей полноте.

«Не по чім б’є, як не по голові» * — ответил Тарас, насупившись, и сильно ударил по

какой-то толстенной книге своим мощным, как у гладиатора, кулаком.