Страница 8 из 10
Это не было правдой, но я вынужден был так говорить.
Я счел, что должен высказать эту ложь, как для того, чтобы быть уверенным, что никогда не решусь совершить глупость жениться на ней, так и для того, чтобы помешать Армелине надеяться, что я вижусь с ней только с этим намерением. Я нашел руководительницу заведения вежливой, благородной, разумной и при том добросовестной. После первого раза, как она спустилась к решетке, чтобы доставить мне удовольствие, она спускалась несколько раз без вызова; она знала, что я был автором счастливой реформы дома, которым она управляла, как по хозяйственным вопросам, так и по внутреннему распорядку, и она дала мне понять обо всех обязательствах, которые она имела передо мной и которые многократно возрастали с каждым днем. Менее чем в шесть недель три из ее девушек благополучно вышли замуж, и ей увеличили содержание на пятьдесят экю в месяц при новой администрации. Она мне поведала, что недовольна доминиканским исповедником, который, в отличие от трех других, заставлял своих подопечных приходить на исповедь во все воскресные и праздничные дни и держал их на исповеди целыми часами, а также понуждал к самоистязаниям и воздержаниям, которые делали их больными и заставляли терять время, нужное для работы. Решившись довести до сведения кардинала ее жалобы, я написал ему о них, и она была удовлетворена, не видя более доминиканца и передав своих подопечных трем другим, которые были священниками разумными и не отягощенными чрезмерной набожностью.
Меникуччио приходил в одиночку навестить свою нареченную во все дни праздников. Я ходил почти каждый день к восьми часам утра повидать его сестру с Эмилией; я завтракал вместе с ними и оставался там до одиннадцати часов в приемной, где была только одна решетка, так что когда я там был, я запирался; внутреннее же помещение монастыря было открыто. Вместо того, чтобы сделать там окно, оставляли дверь открытой, благодаря чему туда проникало достаточно света; это мне весьма мешало, так как я все время видел проходящих за открытой дверью девушек, молодых и старых, которые, хотя и не останавливались, все время посматривали на решетку, что мешало Армелине предоставлять свою руку моим влюбленным губам.
Это было к концу декабря, когда холод стал сильным; Я попросил начальницу позволить мне отправить к ней экран от ветра, который единственно мог защитить меня от простуды, гарантированной мне ветром из постоянно открытой двери. Начальница увидела, что, поскольку она не может позволить, чтобы закрывали дверь, она не может отказать, чтобы поставили экран; таким образом, мы чувствовали себя непринужденно, однако в рамках настолько тесных по отношению к желаниям, которые внушала мне Армелина, что я больше уже не мог терпеть. Я сделал им подарки на первый день нового 1771 года – прекрасную зимнюю одежду и кофе и сахара наилучшего качества, за что они были мне благодарны в высшей степени. Поскольку Амелия выходила часто к решетке на четверть часа раньше, чем Армелина, которая бывала еще не готова, чтобы не заставлять меня ждать в одиночестве, Армелина стала также приходить одна, часто ожидая Эмилию, которая бывала занята другими делами и не могла спуститься с ней вместе. В эти четверть часа наедине нежность Армелины делала меня влюбленным в нее до самозабвения.
Эмилия питала к Армелине столь же дружеские чувства, что и та к ней, но их предрассудки относительно сдержанности, касающейся всего, что относится к чувственным удовольствиям, были столь сильны, что я никак не мог достичь с ними согласия, чтобы они стали выслушивать вольные мои предложения, либо считать заслуживающими извинения все просьбы, что я мог высказать им относительно своих рук, и их рук также, и даже позволения моим жадным глазам видеть, иметь свободу проникать туда, где, как им внушило их воспитание, они должны скрывать это от глаз не только всех мужчин, но даже от самих себя. Они были однажды удивлены, когда я осмелился спросить у них, не спят ли они иногда вместе, для взаимного обмена знаками истинной дружбы. Они покраснели, и Эмилия спросила, что я могу вообразить себе общего между дружбой и неудобством находиться вдвоем в слишком узкой кровати. Я поостерегся уточнять мой вопрос, потому что увидел, что они обе встревожены мыслью, которая должна была привести меня к тому, чтобы учинить им этот вопрос; они обе состояли из плоти и костей, но я был убежден в их искренности; они никогда не были посвящены в тайные мистерии, и они, возможно, никогда не говорили об этом даже со своим духовником, либо от неодолимого стыда, либо потому, что никогда не думали о греховности того, что могли позволять делать своим рукам. Я принес им чулки из белого шелка с опушкой изнутри для зимы, которые они приняли с выражениями самой живой благодарности; но я напрасно просил их примерить их в моем присутствии. Я пытался говорить им, что нет никакой существенной разницы между ногами мужчины и женщины, что это не может считаться даже простительным грехом, что их духовник счел бы их глупыми, если бы они повинились ему в этом как в преступлении, но они отвечали мне, краснея, что это не может быть позволено девушкам, которым были даны юбки, в отличие от мужчин, с единственной целью, чтобы внушить им, что они не должны приподнимать эти юбки над землей. Я мог бы им ответить, что юбки даны лишь для того, чтобы их можно было приподнимать. Стеснение, с которым Эмилия приводила мне эти резоны, которые Армелина подтверждала, показывали мне, что это не было ни притворством, ни кокетством, но воспитанием и чувством порядочности. Я понял, что она полагает, что поступая иначе, она упадет в моих глазах и я возымею о ней очень неблагоприятное мнение. Ей было, между тем, двадцать семь-двадцать восемь лет, и она не была охвачена чрезмерным благочестием. Что же касается Армелины, я видел, что она стыдится быть менее точной в выполнении своего долга, чем ее подруга; мне казалось, что она любит меня, и что, в отличие от многих других девушек, мне будет менее трудно убедить ее ослабить кое-какие требования морали втайне от Эмили, чем в ее присутствии.
Я сделал попытку однажды утром, когда она появилась у решетки, сказав, что Эмилия сейчас спустится. Я сказал ей, что, любя ее, я оказываюсь самым несчастным из людей, потому что, будучи женат, я не могу надеяться жениться на ней и получить этим возможность покрыть ее всю поцелуями.
– Разве это возможно, – говорил я ей, – чтобы я мог жить, не имея иного утешения, кроме как целовать ваши прекрасные руки?
При этих словах, высказанных со всем огнем страсти, она уставила свои прекрасные глаза в мои и, немного подумав, принялась целовать мои руки с такой же страстью, с какой я целовал ее. Я попросил ее приблизить свой рот к решетке; она краснеет, она опускает глаза и ничего не делает. Я горько сетую, но напрасно. Армелина остается глуха и неподвижна вплоть до прихода Эмилии, которая спросила у нас, почему мы не веселы, как обычно.
Этими днями, которые были начальными 1771 года, я увидел в моей комнате Мариуччу, которую я выдал замуж за десять лет до того за того славного парня, который открыл лавку парикмахера. Читатель может вспомнить, как я познакомился с ним у аббата Момоло, прислужника папы Реццонико. Все попытки, что я делал на протяжении трех месяцев, что я был в Риме, чтобы узнать что-нибудь о Мариучче, были безуспешны; я увидел ее у себя с самым большим удовольствием, тем более, что она показалась мне совсем не изменившейся. Она сказала, что видела меня в Сен-Пьетро накануне Нового года на мессе, и, не осмелившись подойти ко мне из-за компании, с которой я был, попросила кое-кого, кто был с ней, проследить за мной и сказать ей, где я обитаю, и что, расплатившись с ним, она пришла меня повидать. Она сказала мне, что живет во Фраскати восемь лет, имея там лавку, и что вполне счастлива со своим мужем и детьми, которых четверо и из которых старшей, девочке, девять лет. Попросив Маргариту составить ей компанию и получив заверение, что она пообедает со мной, я отправился завтракать, как я делал каждый день, с Армелиной, затем вернулся к Марикучче, с которой пообедал и провел превосходно весь день, не делая попыток возобновить с ней отношения былой нежности. Наши приключения были темой наших разговоров, в том числе интересная новость, что мой слуга Коста вернулся в Рим три года спустя, в большом экипаже, и женился на дочери Момоло, в которую был влюблен, когда был у меня на службе.