Страница 10 из 14
Дон Пабло д’Олавидес в мемуарах, которые он представил для наибольшего процветания этой прекрасной колонии, сказал, что следует исключить все учреждения монахов, и дал этому весьма разумные основания; но когда он даже показал их непогрешимость, с компасом в руке, ему все-таки не следовало делать этого, приобретя врагами всех монахов Испании, и особенно епископа, для которого Морена составляла часть диоцеза. Испанские священники говорили, что он прав, но монахи вопили о кощунстве, и сразу начались гонения; об этом говорилось за столом у посла.
Послушав все, что они говорят, я сдержанно заметил, что колония испарится в самое короткое время из-за нескольких причин, физических и моральных. Главная, что я привел, была та, что швейцарский человек – это создание, во многом отличное от других людей.
– Это растение, – сказал я им, – которое, будучи пересаженным из земли, где оно родилось, умрет. Швейцарцы подвержены болезни, которую называют Heimwèh, которая требует возвращения, которую греки называли «Ностальгия»; когда они оказываются вдали от своей родины на длительное время, эта болезнь ими овладевает, единственное от нее лекарство – это возвращение на родину; если они не делают этого, они умирают.
Я сказал, что можно было бы попробовать объединить их с другой колонией испанцев, чтобы произошло слияние посредством браков; я сказал, что, по крайней мере в начале, следует дать им священников и судей – швейцарцев, и при этом заявить их свободными от всякой инквизиции в их области, потому что настоящий швейцарец имеет обычаи и законы в любовных отношениях, которые неотделимы от их природы, и церемонии, которые испанская церковь не признает никогда, что приведет к тому, что болезнь тяги к возвращению овладеет ими в очень короткое время.
Мое рассуждение, которое вначале показалось дону Олавидесу не более чем забавой, заставило его в конце понять, что все, что я сказал, может быть правдой. Он просил меня изложить письменно мои мысли и сообщить только ему лично все разъяснения, которые могут быть у меня по этому вопросу. Я обещал дать ему прочесть все, что я думаю, и Менгс назначил день, когда он мог бы прийти к нему обедать. Это было на следующий день после того, как я перевез к Менгсу весь свой небольшой багаж и стал работать над вопросом о колониях, рассматривая его в физическом и в философском аспекте.
Я был представлен назавтра дону Эммануэлю де Уода, который, вещь весьма редкая в Испании, был литератором. Он любил латинскую поэзию, обладал вкусом к итальянской, отдавая ей предпочтение перед испанской. Он оказал мне очень почетный прием, он просил меня приходить повидаться и засвидетельствовал свое глубокое сожаление по поводу неприятности, которую мне доставило заключение в Буон Ретиро. Герцог де Лосада поздравил меня с тем, что посол Венеции хорошо говорил всем обо мне, и подбодрил в моих попытках найти здесь применение моим талантам, предложив мне кое-что, в чем я мог бы быть полезен правительству, и пообещав свою всяческую поддержку. Принц де ла Католика дал мне обед вместе с послом Венеции. За три недели, живя у Менгса и обедая часто у посла, я сделал множество прекрасных знакомств. Я думал о том, чтобы начать работать в Испании, потому что, не получая писем из Лиссабона, я не осмеливался ехать туда, полагаясь на случай. Португальская дама больше мне не писала, у меня не было никаких сведений о том, что с ней стало.
Мое привычное вечернее времяпрепровождение происходило у м-м Сабатини, у испанской дамы, собиравшей «тертулии», т. е. ассамблеи людей литературы, всех невысокого качества, и у герцога де Медина Сидония, Великого берейтора короля, литератора, человека умного и основательного, которому я был представлен доном Доминго Варнье, личным пажом короля, с которым меня познакомил Менгс. Я часто ходил к донне Игнасии, но, не имея возможности остаться с ней наедине, скучал. Когда я, улучив момент, говорил ей, что она должна подумать устроить какое-то развлечение со своими некрасивыми кузинами, потому что в этой компании я смогу выдать ей знаки постоянства своих чувств, она отвечала, что она этого хочет не меньше меня, но что в эти дни она должна отбросить от себя всякую идею такого рода, так как приближается святая неделя, Бог умер за нас, следует думать не о преступных удовольствиях, но о покаянии. После Пасхи мы сможем подумать о наших любовных делах. Таков характер почти всех набожных красавиц в Испании.
За две недели до Пасхи король Испании покинул Мадрид, чтобы направиться вместе со всем двором в Аранхуэс. Посол Венеции пригласил меня ехать туда, чтобы жить у него и иметь все возможности для представления. Накануне дня, когда мы должны были ехать, меня схватила лихорадка, когда я сидел в коляске рядом с Менгсом, и мы ехали с визитом к вдове художника Амигони… Эта лихорадка охватила меня вместе с ознобом, которому я не мог найти правильного объяснения, и причинила мне такую дрожь, что я должен был прислонить голову к империалу коляски. Мои зубы стучали, я не мог произнести ни слова. Менгс, испуганный, велел кучеру скорей вернуться домой, где быстро уложил меня, и где четыре или пять часов спустя обильный пот, в течение десяти-двенадцати часов подряд, заставил выйти из моего организма не менее двадцати пинт воды, которая растеклась по комнате, просочившись через два матраса и подстилку. Сорок восемь часов спустя лихорадка прекратилась, но слабость продержала меня в постели восемь дней. В святую субботу я сел в коляску и направился в Аранхуэс, где нашел очень хороший прием и очень хорошее жилье у посла; но небольшой бубон, который у меня был при отъезде из Мадрида в месте, где у меня была фистула, так растревожился во время путешествия из-за тряски коляски, что вечером, по прибытии в Аранхуэс, он мне стал сильно досаждать. Ночью этот бубон стал величиной с большую грушу, так что в день Пасхи я не смог встать, чтобы идти к мессе. В пять дней эта опухоль дала абсцесс величиной с дыню: были озабочены не только посол и Мануччи, но старый французский хирург короля, который клялся, что в жизни не видел ничего подобного. Один я, нимало не заботясь, так как мой абсцесс не причинял мне никакой боли и не был твердым, сказал хирургу его вскрыть. Я дал ему описание, в присутствии врача, особенностей лихорадки, которая случилась у меня в Мадриде, и убедил его, что мой абсцесс может происходить только от скопления лимфы, которая выделялась в этом месте и, как только ее удалят, вернет мне здоровье. Мое рассуждение было сочтено врачом вполне правильным, хирург взялся за свое ремесло: он сделал мне отверстие в шесть дюймов, подложив под меня большую подстилку в тридцать два слоя. Хотя мой абсцесс не мог содержать больше, чем пинту жидкости, тем не менее лимфа, которая выходила из моего тела в течение четырех дней, была столь же обильна, как и та, что выходила из меня в виде пота при лихорадке, которая была у меня у Менгса. По истечении этих четырех дней почти нельзя было найти следа того отверстия, что мне сделали. Я должен был еще оставаться в постели из-за слабости; однако я был весьма удивлен, когда получил в кровати письмо от Менгса, которое мне доставили нарочным. Я вскрываю его и вижу то, что, на плохом итальянском, стоит у меня перед глазами:
«Вчера кюре моего прихода вывесил на двери своей приходской церкви имена всех тех, кто живет в его приходе и кто, не веря в Бога, не отметили его Пасху. Между их именами я увидел ваше, и должен был вынести дурное замечание кюре, который с горечью души сказал мне, что поражен, видя, что я оказываю гостеприимство инаковерующим. Я не знал, что ему ответить, потому что вы действительно могли бы задержаться в Мадриде еще на день и исполнить долг христианина, даже если это делается из внимания по отношению ко мне. Мой долг королю, моему хозяину, забота о моей репутации и мое спокойствие в будущем обязывают меня, между тем, известить вас, что мой дом – более не ваш. По вашем возвращении в Мадрид вы поселитесь, где хотите, и мои слуги отвезут ваши вещи туда, куда скажете. Остаюсь, и т. д., Рафаэль Менгс».