Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 132



— Друг мой, — возразил король, — вы толкуете о битве. А тут всего-навсего мятеж. Мне стоит бровью повести, чтобы с этим покончить.

Фламандец невозмутимо ответил:

— Возможно, государь. Но это говорит лишь о том, что час народа еще не пробил.

Гильом Рим счел нужным вмешаться:

— Мэтр Копеноль! Вы говорите с могущественным королем.

— Я знаю, — с важностью ответил чулочник.

— Пусть он говорит, господин Рим, друг мой, — сказал король. — Я люблю такую прямоту. Мой отец Карл Седьмой говаривал, что истина занемогла. Я же думал, что она уже мертва, так и не найдя себе духовника. Мэтр Копеноль доказывает мне, что я ошибался. — Тут он запросто положил руку на плечо Копеноля: — Итак, вы говорите, мэтр Жак…

— Я говорю, государь, что, быть может, вы и правы, но час вашего народа еще не пробил.

Людовик XI пронзительно взглянул на него:

— А когда же, мэтр, пробьет этот час?

— Вы услышите бой часов.

— Каких часов?

Копеноль все с тем же невозмутимым и простоватым видом подвел короля к окну.

— Послушайте, государь! Вот башня, вот дозорная вышка, вот пушки, вот горожане и солдаты. Когда с этой вышки понесутся звуки набата, когда загрохочут пушки, когда с адским гулом рухнет башня, когда солдаты и горожане с рычаньем бросятся друг на друга в смертельной схватке, вот тогда-то и пробьет этот час.

Лицо Людовика XI стало задумчивым и мрачным. Одно мгновение он стоял молча, затем легонько, точно оглаживая круп скакуна, похлопал рукой по толстой стене башни.

— Ну, нет! — сказал он. — Ведь ты не так-то легко падешь, моя добрая Бастилия?

Живо обернувшись к смелому фламандцу, он спросил:

— Вам когда-нибудь случалось видеть восстание, мэтр Жак?

— Я сам поднимал его, — ответил чулочник.

— А что же вы делали, чтобы поднять восстание?

— Ну, это не так уж трудно! — ответил Копеноль, — можно делать на сто ладов. Во-первых, необходимо, чтобы в городе существовало недовольство. Это вещь не редкая. Потом — нрав жителей. Гентцы очень склонны к восстаниям. Они всегда любят наследника, а государя — никогда. Ну хорошо! Допустим, в одно прекрасное утро придут ко мне в лавку и скажут: «Дядюшка Копеноль! Происходит то-то и то-то, герцогиня Фландрская желает спасти своих министров, верховный судья удвоил налог на яблоневые и грушевые дички», — или что-нибудь в этом роде. Что угодно. Я тотчас же бросаю работу, выхожу из лавки на улицу и кричу: «Грабь!» В городе всегда найдется бочка с выбитым дном. Я взбираюсь на нее и громко говорю все, что придет на ум, все, что лежит на сердце. А когда ты из народа, государь, у тебя всегда что-нибудь да лежит на сердце. Ну, тут собирается народ. Кричат, бьют в набат, отобранным у солдат оружием вооружают селян, рыночные торговцы присоединяются к нам, и бунт готов! И так будет всегда, пока в поместьях будут господа, в городах — горожане, а в селениях — селяне.

— Против кого же вы бунтуете? — спросил король. — Против ваших судей? Против ваших господ?

— Все бывает. Как когда. Иной раз и против нашего герцога.

Людовик XI снова сел в кресло и, улыбаясь, сказал:

— Вот как? Ну, а у нас пока еще они дошли только до судей!

В эту минуту вошел Оливье ле Ден. За ним следовали два пажа, несшие принадлежности королевского туалета. Но Людовика XI поразило то, что Оливье сопровождали, кроме того, парижский прево и начальник ночной стражи, по-видимому, совершенно растерявшиеся. Злопамятный брадобрей тоже казался ошеломленным, но вместе с тем в нем проглядывало внутреннее удовольствие.

Он заговорил первый:

— Государь! Прошу ваше величество простить меня за прискорбную весть, которую я вам несу.

Король резко обернулся, прорвав ножкой кресла циновку, покрывавшую пол.

— Что это значит?



— Государь! — продолжал Оливье ле Ден со злобным видом человека, радующегося, что может нанести жестокий удар. — Народ бунтует вовсе не против дворцового судьи.

— А против кого же?

— Против вас, государь.

Старый король вскочил и с юношеской живостью выпрямился во весь рост.

— Объяснись, Оливье! Объяснись! Да проверь, крепко ли у тебя держится голова на плечах, милейший. Если ты нам лжешь, то, клянусь крестом святого Лоо, меч, отсекший голову герцогу Люксембургскому, не настолько еще зазубрился, чтобы не снести прочь и твоей!

Клятва была ужасна. Только дважды в жизни Людовик XI клялся крестом святого Лоо.

— Государь… — начал было Оливье.

— На колени! — прервал его король. — Тристан, стереги этого человека!

Оливье опустился на колени и холодно произнес:

— Государь! Ваш королевский суд приговорил к смерти какую-то колдунью. Она нашла убежище в Соборе Богоматери. Народ хочет силой ее оттуда взять. Господин прево и господин начальник ночной стражи, прибывшие оттуда, здесь перед вами и могут уличить меня, если я говорю неправду. Народ осаждает Собор Богоматери.

— Вот как! — проговорил тихим голосом король, побледнев и дрожа от гнева. — Собор Богоматери! Они осаждают пресвятую Деву, милостивую мою владычицу, в ее соборе! Встань, Оливье. Ты прав. Место Симона Радена за тобой. Ты прав. Это против меня они поднялись. Колдунья находится под защитой собора, а собор — под моей. А я-то думал, что взбунтовались против судьи! Оказывается, против меня!

Словно помолодев от ярости, он стал расхаживать большими шагами по комнате. Он уже не смеялся. Он был страшен. Лисица превратилась в гиену. Он так задыхался, что не мог произнести ни слова, губы его шевелились, а костлявые кулаки судорожно сжимались. Внезапно он поднял голову, впавшие глаза вспыхнули, а голос загремел, как труба:

— Хватай их, Тристан! Хватай этих мерзавцев! Беги, друг мой Тристан! Бей их! Бей!

После этой вспышки он снова сел и с холодным, сосредоточенным бешенством сказал:

— Сюда, Тристан! Здесь, в Бастилии, у нас пятьдесят рыцарей виконта Жифа, что вместе с их оруженосцами составляет триста конников, — возьмите их. Здесь находится также рота стрелков королевской охраны под командой господина де Шатопера — возьмите и их. Вы — старшина цеха кузнецов, в вашем распоряжении все люди вашего цеха — возьмите их. Во дворце Сен-Поль вы найдете сорок стрелков из новой гвардии дофина — возьмите их, и со всеми этими силами скорей к собору! А-а, парижская голь, ты, значит, идешь против короны Франции, против святыни Собора Богоматери, ты посягаешь на мир нашего государства! Истребляй их, Тристан! Уничтожай их! А кто останется жив, того на Монфокон.

Тристан поклонился.

— Слушаю, государь!

И, помолчав, добавил:

— А что делать с колдуньей?

Этот вопрос заставил короля призадуматься.

— С колдуньей? — переспросил он. — Господин Эстутвиль! Что хотел с ней сделать народ?

— Государь! Я полагаю, что если народ пытается вытащить ее из Собора Богоматери, где она нашла убежище, то потому, вероятно, что ее безнаказанность его оскорбляет, и он хочет ее повесить, — ответил парижский прево.

Король погрузился в глубокое раздумье, а затем, обратившись к Тристану-Отшельнику, сказал:

— Ну что же, мой милый, в таком случае народ перебей, а колдунью вздерни.

— Так, так, — шепнул Рим Копенолю, — наказать народ за его желание, а потом сделать то, что желал этот народ.

— Слушаю, государь, — молвил Тристан. — А если ведьма все еще в Соборе Богоматери, то взять ее оттуда, несмотря на право убежища?

— Клянусь Пасхой! Действительно… убежище! — вымолвил король, почесывая за ухом. — Однако эта женщина должна быть повешена.

И тут, словно озаренный какой-то внезапно пришедшей мыслью, он бросился на колени перед своим креслом, снял шляпу, положил ее на сиденье и, благоговейно глядя на одну из свинцовых фигурок, ее украшавших, произнес, молитвенно сложив на груди руки:

— О Парижская Богоматерь! Милостивая моя покровительница, прости мне! Я сделаю это только раз! Эту преступницу надо покарать. Уверяю тебя, пречистая Дева, всемилостивейшая моя госпожа, что эта колдунья недостойна твоей благосклонной защиты. Тебе известно, владычица, что многие очень набожные государи нарушали привилегии церкви во славу божью и в силу государственной необходимости. Святой Гюг, епископ английский, дозволил королю Эдуарду схватить колдуна в своей церкви. Святой Людовик Французский, мой покровитель, с той же целью нарушил неприкосновенность храма святого Павла, а Альфонс, сын короля иерусалимского, — даже неприкосновенность церкви Гроба господня. Прости же меня на этот раз, Богоматерь Парижская! Я больше не буду так делать и принесу тебе в дар прекрасную серебряную статую, подобную той, которую я в прошлом году пожертвовал церкви Богоматери в Экуи. Аминь.