Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 66



Солнце светило радостно, ярко, искрился снег.

Однажды во время такой пробежки она увидела, как из сделанной ею кормушки красногрудый снегирь клюет пшено. Она сошла с лыжни и стала в сторонке, любуясь птицей. Свет и радость заполняли сердце, будто с каждым зернышком, что подбирал из кормушки крохотный клювик, что-то таяло в душе, что-то отпускало, и легче становилось дышать, и вкуснее казался воздух, да так, что она никак не могла надышаться. В тот день она окончательно приняла решение насчет девятого декабря.

Каждый день она ловила себя на мысли, что старается растянуть свои дела подольше. Часами засиживается с Мишаней над задачками, да и он, кажется, математику полюбил. Печет пирожки, а тесто по три раза раскатывает, вбивает в него крепкой еще рукой всю свою теплую энергию да нерастраченную любовь. Чай пьет медленно, по глоточку, различая каждый оттенок вкуса. Вере Ивановне даже казалось, что вкус воды в кране каждый день меняется. И полы моет не спеша, обходя каждый уголок, и пыль вытирает тщательно, будто разговаривает с каждым предметом — и со стариной буфетом — закадычным другом, и с подружками-тумбочками, и со столом — основой учительской жизни. И все чаще смотрит просто так за окно, и телевизор целый месяц, поди, не включала.

— Хорошо выглядишь, Вера! — удивлялась соседка Клава.

И в самом деле, щеки у Веры Ивановны зарумянились, стали гладкие да розовые, и даже морщинки стали симпатичными, улыбчивыми. Васька, паршивец, и тот потолстел да с какого-то перепугу хромать перестал, впервые за свою кошачью жизнь.

К девятому декабря Вера Ивановна купила краски. С утра надела старый фартук и взялась за работу. Хорошо рисовать у нее получалось с детства. И пусть соседи что хотят, то и думают, а ребятня наверняка порадуется.

Снова январь

Первого января две тысячи десятого года Вера Ивановна сидела у стола и смотрела на окно. Там, снаружи, смутно виднелись морозные узоры, но их почти не было видно. Потому что изнутри стекла украшали веселые картинки. Тут, на кухонном окне, Вера Ивановна нарисовала колобка и самую настоящую лису с пушистым хвостом и хитрой мордой. В комнате на окнах поселились Дед Мороз с большим мешком и Снегурка-красавица, а со спальней она три дня провозилась, пришлось на лесенку влезать. Шутка ли, семь гномов нарисовала и одну Белоснежку! И конечно, все окна украшали роскошные голубые снежинки. Поначалу было трудно, даже очки запотевали от усердия, и первую картинку пришлось смыть. А потом вспомнила рука навык да дело пошло. Лет, наверное, до сорока она всегда разрисовывала окна в школе к Новому году, а потом перестала — все-таки заслуженный работник образования, неудобно.

Вера Ивановна вспоминала, как сидела за этим окном год назад да разглядывала морозные узоры и твердо решила умереть. А теперь она смотрит на хитрую лису, круглую улыбку колобка, и на столе у нее чай с душицей да еловая веточка в банке. Ходики тикают весело, задорно, кукушка больше не хрипит — Мишаня починил, и кот под батареей привычно курлычет кошачью довольную песенку.

Вера Ивановна сидела и думала, что прямая — это, на самом деле, множество точек. А каждая точка, в свою очередь, если ее развернуть, может оказаться и линией, и параллелепипедом, и шаром или пирамидой. Разрисовать окно — это и точка, потому что вот она, картинка, готовая, и сложная геометрическая фигура, потому что рисовать пришлось несколько дней. А значит, нет больше в жизни одной строгой прямой линии, нет больше отрезков от точки к точке, а есть только свободная кривая в многомерном пространстве, и в каждой ее точке прячется целая маленькая жизнь.

Выходит, она уже умерла. Нет больше той Веры Ивановны, которая поднималась каждое утро, чтобы до новой точки прямую рисовать. Есть только Вера Ивановна, которая и сама не знает, куда ее теперь кривая выведет, да только неважно это. А что важно, она бы и сама не могла сказать. Вот сидеть сейчас да чай с сушками пить — это важно.

А раз она уже умерла, значит, не стыдно и старую мечту осуществить. В самом деле, чего старая, покойная Вера Ивановна постеснялась бы, новая точно не побоится.

Не спеша, растягивая удовольствие, Вера Ивановна достала из ящика стола давно приготовленную пачку тетрадок. Все фамилии на обложках она помнила до сих пор. Последний ее выпускной класс — Люда Фролова, Ася Мартыненко, Андрей Гончаров, Петя Галкин, каждого она помнила вплоть до оценок за год. Она открывала тетрадки и аккуратно вынимала из каждой скрепки, а потом резала листки аккуратно по линии сгиба.

Из каждой тетрадки получалось шестнадцать самолетиков. На каждом самолетике Вера Ивановна цветными карандашами писала или рисовала пожелание. Кому-то — стать отличным врачом, кому-то — детскую коляску рисовала. Уж десять лет почти прошло, кто знает, может, сбылись их детские мечты, а может, еще нет. Хуже-то не будет.

Класс был большой, тетрадок много. Больше недели ушло на все самолетики, а вовсе и не один вечер, как она думала поначалу.

Каждый раз, когда в конце года мальчишки разбирали старые тетради и пускали в окно бумажные самолетики, Вера Ивановна ругалась и заставляла их бегать на улицу и собирать все обратно. А сама с замиранием сердца следила за бумажными крыльями, исписанными цифрами и уравнениями. Будто летят навстречу небу и новой жизни детские желания, чистые и наивные, туда летят, где их исполняют.

Девятого января румяная старушка в некрасивом пальто поднялась на крышу хрущевки, где прошла вся ее жизнь. Люк на чердак оказался открытым, с трудом преодолела Вера Ивановна вертикальную лесенку и втащила за собой мешок самолетиков.

Ярко светило морозное зимнее солнце, а во двор, где детишки лепили снежные куличи, мамочки катали коляски, а старушки судачили на лавочках, посыпался необычный снег.





— Смотрите! Самолетики! — воскликнул детский голос.

Они все летели и летели, с самого верха, взмахивали крыльями, ветер подхватывал их и уносил далеко в соседние дворы, а Вера Ивановна улыбалась и махала им вслед. Так и стояла на крыше, пока все до последнего не разлетелись и не исчезли из виду.

Поглядела последний раз — ни одного больше не видать? — и домой пошла. Чай пить, с пирожками.

Ульяна Гамаюн

Fata Morgana

(Бедлам с цветами пополам)

— Я привез фату.

Я даже не понял сначала, что это белое мерцание в проеме двери — человеческое существо. Это потом уже, когда она пугливым маревом скользнула в дом, я разглядел копну длинных, иссиня-черных волос, нежный овал лица, припухшие, плотно сомкнутые губы. Но главное — фантастические, нестерпимой синевы глаза.

Я не мог говорить, не мог думать, завороженный синим взглядом. И дело не в том, что она плакала — а она плакала, — и даже не в том, что была в свадебном платье. Я вдруг остро ощутил косность и тщету слов; я был настолько неуместен здесь, насколько вообще можно быть неуместным на пороге чужого дома, в дурацком галстуке и тесных ботинках, в двух мучительных шагах от плачущей девушки в свадебном платье.

— Я привез фату.

Она повернулась — платье скрипнуло, зашуршало, обнажив в круглом вырезе худенькую спину с острыми лопатками, — и медленно вплыла в темный коридор.

Прикрыв за собой входную дверь, я поплелся следом за невестой, бессвязно и безнадежно бормоча:

— Я привез… меня попросили… фата…

Невеста шла, бесшумно распахивая двери в боковые комнаты, откуда, словно из открытых шлюзов, выплескивались освобожденные потоки воздуха. Свет ложился пыльными полосами на деревянный пол; дымчато-белый призрак невесты, застигнутый солнцем, пугливо прятался в полоске тьмы. Толкнув последнюю запертую дверь, девушка исчезла в комнате. Потоптавшись у входа, я вошел вслед за ней.

Очутившись в комнате (кроме меня, сквозняков и плачущей невесты — никого), я смущенно выпалил:

— Я привез фату.

Комната была темная, и в этом тревожном сумраке любые разговоры казались непростительной фамильярностью. Большое пыльное окно пропускало внутрь рассеянный, золотисто-зеленый свет. Прильнув к стеклу, в комнату настойчиво ломился сад. На полу, лицом к стене, стояла картина в старой деревянной раме; ее сочно-зеленый прямоугольный призрак навеки застыл на обоях. Узкая кровать с большим зеленым ромбом посередине. Буйное разнотравье, колючий камышовый мотив стен и потолка. Пол — тоже весь в теневых гримасах ветвей и листьев. Уху хотелось сухого плеска и стрекота для довершения картины, но звуков не было, словно их задвинули в ящики шкафов. Каждое движение рождало смутный тростниковый трепет, который, шелестя, пробегал по комнате.