Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 66



Шаровой в гримерке не было, и Лена Кротович тоже отсутствовала — убежали сразу после репетиции. Кротович подрабатывала рекламным агентом, Шарова сидела с внуком.

Изольда развернула Валю за плечи:

— Познакомьтесь.

На месте Шаровой сидела незнакомая девушка, которую Валя тем не менее очень хорошо знала. Или, во всяком случае, уже видела.

— Моя внучка. Лилия.

Девушка криво улыбнулась, кивнула. И Валя вспомнила, где она видела это нежное, властное личико. Портрет молодой Изольды из старого альбома! Лилия была похожа на бабушку так, словно в процессе ее появления на свет другие люди не были замешаны — словно она отпочковалась от Изольды неестественным образом и повторяла каждую ее черту, за исключением, пожалуй, цвета волос. Лилия была темной масти, Изольда — как подобает — белокурой, но это не важно, подумала Валя, разглядывая новоявленную внучку, как свежую фотографию в ателье.

— Лилия будет петь у нас в хоре, — сказала Изольда. — Вводится с завтрашнего дня.

Глава 20. Умница

Согрин ждал старости, как заключенный ждет освобождения, солдат — дембеля, а девушка — свадьбы. Ждал, когда ангел махнет — поехали! Думал, что это будет самая прекрасная старость на свете.

Татьяна пила вино, читала книги и видела сны.

Однажды ей привиделось, будто она звонит домой любимому — из театра; на вахте есть старый телефонный аппарат, руки после него пахнут железом. Трубку берет неведомая мать Евгении Ивановны и начинает говорить с Татьяной ласково, объясняет, что Женечка и Согрин ушли в театр, в оперу.

— Знаете, — лепечет старушка, — я так рада, что они куда-то вместе пошли, наконец, а вы рады за них?

Там же, во сне, Татьяна бросила трубку, выбежала на улицу, оттолкнулась ногой от тротуара и взлетела. Летела рядом с собственным окном и видела там — за стеклом — себя саму в слезах, с бутылкой и книгой. Потом она поднялась еще выше, и на облаке над крышей обнаружила хмурого, слежавшегося ангела. Ангел почесал спину, откинул в сторону пожелтевшее, как из подушки, перо и спросил:

— А зачем, скажи, тебе дали крылья, если ты летаешь так редко? Ты понимаешь, что это твой последний полет?

Она испугалась и начала падать, ангел ворчал и ерзал на облаке, будто кот, пытающийся найти удобное место.

Наутро Татьяна силой затолкала себя в троллейбус и высадила на главной площади. Здесь стоял новый, отменно уродливый памятник, здесь цвели клумбы, здесь даже работал фонтан. Татьяна смотрела на прохожих и вспоминала слова Согрина, когда он жаловался, что хочет стать таким же, как все, — просто жить и не мучиться красками. В тот день на площади, над горькими пыльными цветами Татьяна поняла, что не сможет больше пить. Будто это была чужая воля, будто требовалось выполнить постороннее желание.

За два часа до вечернего спектакля она вылила все вино, припрятанное в разных уголках квартиры, и пела тем вечером как в последний раз — или, наоборот, в первый. Она сама слышала свой голос — голос, который ни о чем не спрашивает, но о котором ее саму однажды обязательно спросят.

Вечером Оля сказала Татьяне:

— Тебе звонил мужик.

Мать Татьяны возмутилась:



— Как ты смеешь быть такой грубиянкой! Я запрещаю тебе ходить к этим соседям, поняла? Ишь нахваталась, а еще художники называются!

— Что плохого в слове «мужик»? — удивилась Оля.

А Татьяна спросила:

— Какой мужик?

Книжный друг Илья вернулся из заключения: срок вышел, и первое, о чем он спросил Татьяну по телефону, — что она сейчас читает? Татьяна позвала Илью в гости, ждала веселого паренька-книготорговца, а пришел вместо него веселый мужчина-писатель.

После заключения Илья каждую минуту жизни переживал торжественно и радостно, а перемены в стране, которых страдающая Татьяна почти и не заметила, воспринял как исполнение сокровенного желания, как личный подарок.

Радостный, сияющий ясной лысиной Илья ничем не напоминал Согрина, и с ним Татьяна могла говорить, не опасаясь споткнуться на очередной ступеньке. Согрина Татьяна любила, а Илью — нет, она исцелялась, кормилась его теплотой, его ровной любовью и заботой.

Превращение Ильи в писателя выглядело игрой — и только когда он впервые принес вместо чужой книжки свою собственную, с посвящением, диагонально расчертившим страницу, Татьяна поняла — игра закончилась. Она долго боялась взяться за эту книгу, ходила вокруг нее кругами — в рукописи спрятаться невозможно, и если близкий человек стал писателем, то для нас он будет торчать из книги, как из выросшей одежды, будет узнаваться и проговариваться, а Илья в считанные дни стал для Татьяны близким человеком.

Он любил ее спокойно и терпеливо, и чувство это ничем не походило на красочное, судорожное обожание Согрина. Не агнь (как в детстве Татьяна называла огонь), а ровное тепло — на таком можно готовить пищу.

Брат Ильи, свергнутый царь Борис Григорьевич, по ходу общественных перемен тоже сменил занятие и, вернувшись с зоны двумя годами раньше, открыл в нашем городе книжное издательство. В отличие от Ильи царь Борис не слишком любил читать, книги он — по старой привычке — воспринимал как удачное помещение капитала, просто раньше речь шла о спекуляции, а теперь — о книгоиздательской деятельности. В память о знаменитом однофамильце Борис Григорьевич Федоров назвал издательство словом «Первопечатник» и быстро растолкал плечом не закаленных застоем и тюрьмой конкурентов.

И первая книга Ильи появилась на свет как раз в «Первопечатнике» — Борис Григорьевич имел традиционные представления о братских отношениях и, не знакомясь с рукописью, подмахнул приказ о срочной публикации романа Ильи Федорова «Редкое слово» (твердый переплет, лучшая бумага, рекордный тираж). «Ну какая разница, — с царским великодушием думал Борис Григорьевич, — даже если Илюха написал полную мутоту, я буду его печатать». Брат у Бориса Григорьевича был всего один, а денег — много.

Илья, между тем, надеялся, что брат внимательно прочел рукопись, он не сомневался в том, что для издателя важен прежде всего текст, а потом только — его автор. Сам Илья придерживался именно такого взгляда на литературу, а Татьяне все время казалось, что вместо книги она будет читать мысли друга и бродить по его душевным закоулкам самым бесцеремонным образом.

В конце концов она открыла книгу — одной из бесконечных, бессонных ночей. Летняя ночь — мама и дочка спали, лежа рядом, как живое воплощение ее женского прошлого и будущего. От соседки сверху неслись веселые пьяные песни, Татьяна читала роман Ильи, уже успевший запылиться, — читала до самого утра, читала удивленно, радостно, счастливо.

А потом пришло утро, а утром жить не так страшно.

Как всякий творец, Илья был подозрителен и недоверчив.

— Ты хвалишь меня потому, что не хочешь обидеть? — спрашивал он. — Или считаешь, что мне нужна твоя поддержка? Так ты не бойся, скажи правду.

Татьяна отвечала, что не умеет развернуто хвалить, и все тут. Даже в театре, когда коллега удачно споет, ей трудно сказать об этом — вдруг покажется лестью? Притом, что опера — искусство коллективное, и народ там, хотя и склочный, но радоваться друг за друга и признавать таланты все-таки умеет.

— Если уж на то пошло, — разошлась Татьяна, — опера — это объективное, невкусовое искусство, и у нас все просто: когда есть голос, это слышно всем. А в литературе работают совсем другие правила, хотя бы потому, что разновидностей голосов здесь — множество, и петь каждый может по-своему, и места хватает на всех…. Так что я скажу только за себя — мне понравилась твоя книга, мне было интересно ее читать, и вообще, это как раз то, что мне сейчас было нужно.

— Вот видишь, — растрогался Илья, — а говорила, хвалить не умеешь!