Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 37

— Братские могилы, — сказал отец Виктора, молча сидевший на телеге с огоньком самокрутки, иногда вырывавшим из темноты его мясистое лицо. — Это не стародавних времен могилы, это наши могилы, — глухо сказал он. — Мы пробивались тут с Пархоменко да с Ворошиловым и захоронили своих…

Анатолий, Виктор, Олег и Уля молча поглядели на курганы, облитые заревом.

— Да, сколько мы в школе сочинений написали о той войне, мечтали, завидовали отцам нашим — и вот она пришла, война, к нам, будто нарочно, чтобы узнать, каковы мы, а мы уезжаем… — сказал Олег и глубоко вздохнул.

За ночь в движении колонны произошли перемены. Теперь машины и подводы учреждений и гражданских лиц и толпа беженцев вовсе не двигались, — говорили, что впереди проходят воинские части. Дошла очередь и до автоматчиков, они завозились в темноте, тихо позвякивая оружием, за ними вся часть зашевелилась. Машины, давая дорогу ей, теснились, рыча моторами. Во тьме мерцали огоньки цигарок, — казалось, что это звездочки в небе.

Кто-то тронул Улю за локоть. Она обернулась. Каюткин стоял со стороны воза, обратной той, где сидел отец Виктора и где стояли мальчики.

— На минуточку, — сказал он едва слышным шепотом.

Что-то такое было в его голосе, что она сошла к нему с воза. Они отошли немного.

— Извиняйте, что побеспокоил, — тихо сказал Каюткин, — нельзя вам ехать на Каменск, его вот-вот немец возьмет, а по той стороне Донца немец и вовсе далеко пошел. Про то, что я вам сказал, вы никому не говорите, я на то права не имел, но люди вы свои, и мне жалко, коли вы пропадете ни за что. Надо вам свернуть куда южнее, и то дай бог, чтобы поспели.

Каюткин говорил с Улей так бережно, будто огонек держал в ладонях, лицо его было плохо видно в темноте, но оно было серьезным и мягким, и в глазах не было усталости, — они блестели в темноте.

И на Улю подействовало не то, что он сказал, а то, как он говорил с ней. Она молча глядела на него.

— Как зовут-то тебя? — тихо спросил Каюткин.

— Ульяна Громова.

— Нет ли у тебя карточки своей?

— Нет.

— Нет… — повторил он печально.

Чувство жалости к нему и в то же время какое-то озорное чувство вдруг так и подхватило Улю, — она близко, совсем близко склонилась к его лицу.

— У меня нет карточки, — сказала она шепотом, — но если ты хорошо, хорошо посмотришь на меня, — она помолчала и некоторое время смотрела ему прямо в глаза своими черными очами, — ты не забудешь меня…

Он замер, только большие глаза его некоторое время печально светились в темноте.

— Да, я не забуду тебя. Потому что тебя нельзя забыть, — прошептал он чуть слышно. — Прощай…

И он, грохоча тяжелыми солдатскими сапогами, присоединился к части, которая все уходила и уходила во тьму со своими цигарками, нескончаемая, как Млечный Путь.





Уля еще раздумывала, сказать ли кому-нибудь о том, что он сказал ей, но, видно, это было известно не только ему и уже проникло в колонну.

Когда она подошли к телеге, многие машины и подводы сворачивали в степь, на юго-восток. В том же направлении потянулись вереницей беженцы.

— Придется на Лихую, — послышался хриплый голос Валько.

Отец Виктора о чем-то спросил его.

— Зачем разлучаться, будем двигаться вместе, раз уж судьба связала нас, — сказал Валько.

Рассвет застал их уже в степи без дороги.

Он был так прекрасен в открытой степи, этот рассвет, — проясневшее небо над необъятными пространствами хлебов, здесь почти не тронутых; светло-зеленая отава на дне балок, посеребренная росою, в капельках которой радужно отражался скользящий вдоль балок нежный свет солнца, встававшего прямо на людей. Но тем печальнее в свете этого раннего утра выглядели измученные, заспанные, осунувшиеся лица детей и сумрачные, измятые, полные тревоги лица взрослых.

Уля увидела заведующую детским домом, в этих ее насквозь пропылившихся резиновых ботах, надетых прямо на чулок. Лицо у заведующей почернело. Всю дорогу она шла пешком и только с ночи подсела на одну из подвод. Донецкое солнце, казалось, иссушило и выжгло ее дотла. Эту ночь она, видно, тоже не спала и уже все время молчала, все делала машинально, в пронзительных, невидящих глазах ее было потустороннее, не здешнего мира выражение.

С самого раннего утра в воздухе, не умолкая, стоял рокот моторов. Самолетов не было видно, но впереди слева слышны были сотрясавшие воздух гулкие бомбовые удары, и иногда где-то очень далеко стрекотали пулеметы в небе.

Там, над Донцом и Каменском, невидимые отсюда, а только слышимые, развертывались воздушные бои. И только один раз они увидели впереди уходивший низом, отбомбившийся немецкий пикировщик.

Олег вдруг соскочил с брички и подождал, пока телега поравняется с ним.

— Подумать только, нет, только подумать, — сказал он, идя рядом с телегой, держась за край ее и глядя на товарищей большими повлажневшими глазами, — ведь если немцы за Донцом, а эта часть, что шла с нами, задерживает их в Каменске, ей уже не уйти, и этим автоматчикам, и этому парню чудесному, что всех веселил, и этому генералу, всем им уже не уйти! И они, конечно, знали это, когда шли, они знали это! — взволнованно говорил Олег.

Мысль о том, что Каюткин прощался с ней перед смертью, так и пронзила сердце Ули, и она вся вспыхнула от стыда, когда вспомнила то, что она сказала ему. Но чистый внутренний голос говорил ей, что она не сказала ничего такого, что было бы тяжело вспомнить Каюткину, когда он встретит свой смертный час.

Глава седьмая

Беженцы всё еще проходили через Краснодон, и над городом все время стояли облака пыли, покрывавшей одежду людей, цветы, листья лопухов и тыкв грязно-черно-рыжим слоем.

За парком погромыхивал взад-вперед по ветке железнодорожный состав, подбиравший от шахты к шахте оборудование, какое еще можно было вывезти. Слышно было сопение паровоза, свистки, рожок стрелочника. Оттуда, с переезда, доносились возбужденные человеческие голоса, шелест множества ног по пыли, урчание машин и грохот колес артиллерии по помосту, — это продолжали отходить воинские части. И слышны были то в том, то в другом направлении за холмами дальние гулкие раскаты орудийных залпов, как будто там, за этими холмами, по необъятному простору степи покатывали с места на место громадную, с боками до неба, порожнюю бочку.

На широкой улице, упиравшейся в ворота парка, возле двухэтажного каменного здания треста «Краснодонуголь» еще стоял грузовик, и люди, мужчины и женщины, выносили через главные распахнутые двери последние остатки имущества треста и грузили их на машину.

Люди работали спокойно, споро, молчаливо. Их лица с выражением хмурой озабоченности и руки, отяжелевшие от таскания тюков и чемоданов, были потны и грязны. А немного в сторонке, под самыми окнами треста, стояли юноша и девушка и разговаривали так увлеченно и беззаветно, что видно было — и этот грузовик, и потные, грязные люди, и все, что происходило вокруг, не было и не могло быть для них важнее того, о чем они говорили.