Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 175 из 184



Гостеприимно открыты двери. Входим. Передняя такая большая, что в ней можно лекции устраивать. Просторная комната — музей, где личные вещи, мебель, книги и фотодокументы Федора Панферова. Рядом — светлая читальня. Напротив ее входной двери портрет писателя работы здешнего учителя В. Зинина. Справа солнечно светятся два огромных книжных шкафа карельской березы, принадлежавших раньше писателю. Следующая, угловая комната, — помещение книжного фонда; здесь восемнадцать тысяч книг на металлических стеллажах.

Хожу. Смотрю. Радуюсь. Любовно все сделано! Вот электричество везде — тоже радость! И как хорошо будет здесь детям в долгие зимние вечера!

Красиво село Павловка! Но странно думать, глядя на его добротные, нарядные домики, на его леса и черноземы, что отсюда столько раз убегали люди, спасаясь от голода, когда знойный ветер, прилетавший из азиатских пустынь, выжигал сады и цветущие нивы. Сколько же страшных годин обрушивалось на Поволжье! Но жители упорно возвращались на свои родные места. Тянула их Павловка.

Всматриваюсь в этот чудесный уголок и лучше представляю себе истоки творчества Панферова.

Идем на улицу Зайку. Давно уже нет над оврагом избы бабушки Груни, но род Носковых, как и род Панферовых, живет на улице его имени. Красивые девочки, крепкие, серьезные парни, хотя ни один не похож на буйно кудрявого плечистого крепыша, каким был Федярка.

За бабушкиным оврагом — гора, поросшая дубами и осинником, на вершине ее, в густой чаще, — два каменных останца из красноватого песчаника. Народ зовет их «городками». Под одним городком неизведанно глубокая пещера.

«Помню лес — густой, будто грива откормленного коня..»

Стройные осинники уже не пламенеют листвой: оголены осенью, — а дубы все еще держат свои бронзовые листья.

Сколько раз здесь, над оврагом, улицей Зайки пробегал подпасок Федярка Панферов! Пастушонок слушал, как пели в рощах дрозды, как ворковал Гремячий ключ, выбивавшийся из-под обрыва. «Вода ручья светлая, прозрачная и звонкая, как серебряные колокольчики». В своей автобиографии Панферов писал: «Природа представлялась мне не только живой, но и какой-то родной: всматриваясь в зори, в густую зелень листьев, трав, вслушиваясь в пение птиц, журчание Гремячего ключа, я забывал о том, что на селе все непомерно злы, что там всех давила вражда».

А потом борьба за учебу в учительской семинарии, встречи с революционно настроенными людьми, которые помогли юноше понять причины вековечной вражды на селе и несправедливости всего социального устройства царской России.

Человек рос, мужал, перебиваясь с хлеба на квас, но радовался тому, что получал образование, и девушки охотно знакомились с ним, привлекаемые его красивой внешностью, блестящим острословием и стихами. И его стихами, и Эдгара По, и Верхарна, и Уитмена, которые он любил им читать. Впрочем, в собственном авторстве он стеснялся признаться, всегда говорил, что это вирши его знакомого.

— К девушкам я всегда относился бережно, — говорил Панферов.

И это было так. В запальчивости, при крутом, кипятковом своем характере, он мог употребить грубое слово, но анекдотов и сальностей не терпел.

Таким он и в литературу пришел: глыбоватым, цельным, чистым, с богатым жизненным опытом и неистощимым жизнелюбием. И темы всегда брал огромные, проблемы ставил жгучие, потому что, кроме редкой для литератора политической прозорливости, был еще наделен неоглядной смелостью.



Литературное творчество было для него ареной борьбы за строительство коммунизма. В этом он видел свой долг перед партией, связь с которой не захотел утратить и после смерти, завещав литературное наследство, гонорары за переиздание своих книг партийному фонду.

«Подводя жизненные итоги», он написал «Родное прошлое» — повесть, посвященную его Павловке, городу Вольску, всегда любимому им Поволжью. В ней писатель говорит не только о собственной юности, но и молодости всего своего поколения.

Вторая часть этой книги еще не опубликована: писатель не успел завершить ее, как не успел выполнить и многие другие замыслы: смерть, внезапно наступившая в больнице от расстройства сердечной деятельности, оборвала все.

Книги, написанные Панферовым, будут долго жить и волновать людей, да и самого писателя забыть невозможно: уж очень крепко вошел он во многие биографии как чуткий, умный, смелый редактор, как человек широкой, твердой души, готовый по первому зову — да и без зова! — прийти на помощь товарищу.

Вот уже девять лет прошло с того дня, как мы похоронили Федора на Новодевичьем кладбище, но с каждым годом сильнее ощущается значение его творческой личности, все яснее светят издалека тем, кто лично знал и любил его, беспощадно правдивые панферовские глаза.

1963–1969

В ЧЕМ ЖЕ СЧАСТЬЕ?

Лев Толстой сказал: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Мысль эта настолько глубока, что вызывает много раздумий. Конечно, если взять обеспеченные семейства того времени, в которых были здоровенькие послушные дети, а родители жили в любви и согласии, не имея особых духовных запросов, не беспокоя себя сложными проблемами, то можно было вывести средний типичный образец семейного благополучия.

Несчастье же, действительно, многообразнее, острее, действеннее и по-разному воспринимается людьми, соответственно их характерам, здоровью — душевному и физическому, и безусловно положению в обществе и в семье. Для того чтобы добиться хотя бы относительного благополучия, человек затрачивает много времени и усилий и, добившись своего, частенько становится похожим на обкатанный речной голыш. А для того, чтобы стать несчастным, обычно ничего не требуется — все происходит неожиданно, как взрыв, независимо от воли пострадавшего и иногда в один короткий момент рушится дело всей его жизни, а сам он среди хаоса принесенного или перенесенного страдания уподобляется раскаленному, угловато обломанному осколку, который и на излете крушит и ранит. Ранит даже сочувствием к себе.

Значит ли это, что мы бессильны перед несчастьем? Ни в коем случае! Чем дружнее, сильнее, богаче весь человеческий коллектив, тем легче преодолевается любая беда. Но это в коллективе. А дома? А в семье? Да еще в семье старого времени? Почему там каждая несчастливая семья была «несчастлива по-своему»? Если Стива Облонский изменил своей Долли с гувернанткой, как изменял на каждом шагу до этого и продолжал изменять после того, как Долли узнала о его неверности, то разве не так же поступали сотни тысяч других мужей? А жены, подобно Долли, плакали, собирались уходить, но, связанные детьми, общностью имущества, положением в обществе, собственной беспомощностью, наконец смирялись с изменами и оставались со своими милыми изменниками, говоря, что приносят эту жертву «ради детей». Но, живя среди лжи и обмана, сплошь да рядом без любви, продолжали умножать «жертву», рожая других детей.

С самого начала литературной деятельности меня волнует проблема становления советской семьи. Какие перемены произошли в ней с тех пор, как женщина стала самостоятельной и дома и в обществе? Как изменились взаимоотношения супругов? Что нового внесено в воспитание детей? Отчего и сейчас некоторые семьи строятся по образцу семьи Облонских? Судите сами.

— Я буду работать, дорогая, а ты воспитывай ребенка, создавай дома уют. Ведь это тоже труд, оправдывающий назначение человека в советском обществе, — говорит молодой жене — назовем ее Люся — уже видевший жизнь и немного оперившийся Николай Петрович. — Ну, допустим, ты поступишь куда-нибудь, а дома будет хаос… Да и что ты сможешь заработать? Я скоро сам смогу выплачивать тебе такую зарплату.

Представьте себе Люсю — молодую женщину, полную сил и энергии, которая имеет десятилетнее образование, плюс два курса института и малютку-сына от любимого мужа. Чувства женщины-матери привязывают ее к новорожденному, вековечные традиции женского воспитания тянут к тому, чтобы как можно уютнее свить семейное гнездышко. И Люся охотно подчиняется милому деспотизму, отказывается от дальнейшей учебы и всецело погружается в домашние заботы и хлопоты.