Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 143 из 158

— Никакой! — прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.

Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головенкой. Мать прижалась губами к ее виску. Такие пушистые волосики! Детеныш был еще совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.

«Болеет, — подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребенка. — А мы со своими делами забросили ее!»

Горестный стон чуть не вырвался у нее. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни, метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась у дивана, уткнув лицо в ладони, сотрясаясь всем телом от подавленных, бесслезных рыданий.

Эти рыдания вызвали такую усталость, что Анна уснула тут же, привалившись к дивану плечом и головой; одна рука ее была неловко подвернута, другая бессильно отброшена в сторону. В такой позе пьяного человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом она проспала, сидя на полу, часа два.

Пробуждение было мучительно: в ушах гудело, болел затылок, вся кожа головы. Женщина пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.

Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позевывала проснувшаяся Клавдия.

— Что с Маринкой? — спросила Анна, включив свет и прикрывая дверь в коридор. — Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит ее. Я вернусь домой к завтраку. Нет, нет, можете сейчас не вставать, — поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки ее полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими плоскими бедрами. — Я не буду завтракать.

У вешалки Анна переоделась, натянув суконные брюки и сапожки, надела теплую куртку, шапочку-папаху и вышла из дому. Холодный воздух освежил ее открытый лоб и щеки, и она вспомнила, что забыла умыться. По спине сразу потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца и досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна глубоко вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.

— Эка, до чего довздыхалась! — укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.

Внизу замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склепывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или проехать на лесозаготовки?

В голове у нее мутилось, ноги подкашивались. Хотелось залечь в темном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.

Впервые Анна почувствовала жестокость своих обязанностей: у нее разрывалась душа от огромного горя, а надо было думать о том, чем заняты окружавшие ее люди.

Никто из них не догадывался о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали директора своими деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день ее жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.

Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и оседлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, еще сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на ярко-белые от инея былинки просыпанного вечером сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого — почти неестественного в своей спокойной простоте — овладевало ею. Поеживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.

Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли ее, — казалось, сквозь нее проглядывало небо.

— Так тебе и надо! — прошептала женщина и остановила лошадь над перевалом.

Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на все неподвижно-застывшим взглядом.

— Так тебе и надо! — громко сказал кто-то.





Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?

Оставив лошадь у барака, Анна пошла по делянкам. Тонкое серебро инея оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились, выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки уже оголенного лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; выпрямлялась согретая, мокрая до корней желтая трава на круто-склоне, и, как слезы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал и, прекрасный в мощной своей скорби, томился ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.

Здесь все было огромно: и деревья, и очищенные от коры бревна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы, — громкоголосые мужики.

Вместе с десятником Анна поднялась на крутой водораздел, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.

— На Вишере она здорово помогла нам, — оживленно говорил он, сверкая узкими глазами. — Это очень дешево. Это очень выгодно.

Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.

Лесники пили черный, как деготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.

— Чай пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! — ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.

Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нем. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо черными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.

Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:

— Тпру ты, холера, урюк соленый!

Старик смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде желтые зубы, сплошные и крупные.

Потом он встал, ушел куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить:

— Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.

Конюх положил сено на землю, помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.

— Оно, правда, скучаю я тут, — сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и угощение — все просто-напросто является его заискиванием перед ней.

— Ничего, работать везде нужно, — произнесла она намеренно сухо.

— Знамо, нужно, — по-прежнему тихо сказал Ковба, — только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай был… Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело? Птица красивая. Помехи здесь от нее никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал… Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит — куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает — брать не идет: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим — ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи, мол». И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нем. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит… Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза будто угли. Про нас думать забыл. Потом рванулся еще раз и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он все выше и выше и пошел отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слез она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то, какое бывает, Анна Сергеевна. — Ковба взглянул на понуренную Анну и добавил еще внушительнее: — Птица, а гляди, чего… Не сдается, да и все тебе!