Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 69

Ильич в то время не очень любил выступать публично. Ведь всякого рода митинги и дискуссии происходили в Женеве чуть не каждый день. Там было немало горластых ораторов, популярных среди студенческой молодежи, с которыми не так легко было справиться ввиду трескучей пустоты их фразеологии, приспособленной, однако, к средней университетской интеллигенции. Владимир Ильич часто считал просто тратой времени выступать на таких собраниях и словопреть с каким-нибудь Даном или Черновым. Однако мои выступления он поощрял; ему казалось, что я как раз приспособлен для этой, в сущности говоря, второстепенной деятельности. Перед моими выступлениями, среди которых бывали удачные и которые немножко расшатали лучшую часть студенчества и придвинули кое-кого к нам, Ильич всегда мне давал напутственные разъяснения.

Дело несколько изменилось после января 1905 года и с приближением первой революции. Тут Владимир Ильич считал, что надо вербовать и вербовать людей даже за границей. Выступления его стали гораздо более частыми. С тех пор мы выступали с ним вдвоем и делили нашу задачу. Помню две-три головомойки, которые сделал мне Ильич за то, что я недостаточно пространно изложил какую-нибудь мысль или вообще сдрейфил в каком-нибудь отношении. Но и сам он всегда после произнесения речи против Мартова или Мартынова, сходя с эстрады, подходил ко мне и спрашивал: «Ну, как, ничего себе прокричал? Зацепил, кажется? Все сказал, что нужно?»

<…> Женева — город скучный, всегда в нем были плохие театры, неважные концерты, разве кто-нибудь приезжал сюда гастролировать. И самый ход жизни женевских мещан похож был на ход изготовляемых ими часов. Что касается нас, мы обыкновенно были веселы. Многие из нас сильно нуждались, почти все пережили порядочно и сознавали прекрасно, что многое придется перенести и в будущем, но в общем в русской колонии, в особенности в ее большевистских кругах, царило повышенное и, я бы сказал, радостное настроение. Думаю, что это настроение для нас, большевиков, по крайней мере, в значительной степени определялось самим Ильичем.

Он был всегда бодр, у него всегда был великолепный жизненный тонус. Прекрасно сознавая все опасности, грозящие беды, недостатки и т. п., он тем не менее всегда оставался верен своему оптимизму, который диктовался, с одной стороны, уверенным марксистским прогнозом, а с другой стороны, изумительным темпераментом вождя.

Я помню в Женеве один вечер или даже ночь настоящего пароксизма веселья. Было это на масленицу. В это время международное студенчество и даже тяжелых на подъем швейцарцев обыкновенно охватывает волна веселья. Так это было и на этот раз. Группа большевиков с Владимиром Ильичем попала в самый вихрь масленичных танцев и суеты. Я помню, как, положивши друг другу руки на плечи, вереница молодежи в несколько сот человек с песнями и смехом скакала по лестницам и вокруг собора. Отлично помню Владимира Ильича, заломившего назад свою кепку и предававшегося веселью с настоящей непосредственностью ребенка. Он хохотал, и живые огоньки бегали в его лукавых глазах.

Теперь, опершись на перила Арвского моста, я смотрю, как бегут по-прежнему под ним мутные воды Арвы; так же бежали шумной и быстрой струей революционная мысль и революционное дело, когда я приехал в Женеву. Они неслись куда-то навстречу большим историческим рекам, куда-то в огромное историческое море и несли туда свою большую дань. Эта дань была большая не потому, что Женева могла бы считаться исключительно могучим революционным центром — заграничная эмиграция в общем играла лишь подспорную по отношению к рабочему движению роль, — а потому, что для тогдашнего момента Женева оказалась наиболее подходящим местом для создания сначала «Искры»5, а потом следовавших за ней журналов, руководимых величайшим теоретиком и критиком партии. <…>

[1927]

Лондонский съезд*

К весне 1903 г. позиции обеих частей социал-демократической партии, — большевиков и меньшевиков, — стали определяться все резче.

Все меньше оставалось таких членов партии, которые продолжали предполагать, что раскол произошел по «второстепенным» пунктам, по «малозначащим» разногласиям — относительно первого параграфа устава, распределения мест в редакции и т. д.

Все более становилось очевидным, что чутье отнюдь не обмануло Ленина и что меньшевизм оформлялся в оппортунистическое крыло социал-демократической партии.

Январские события[9], огромный рост рабочего движения, воинственно-революционное настроение, охватившее пролетариат, — все это заставило большевиков ожидать великих событий, стараться изо всех сил придать возможно сознательное оформление стихийно назревающему рабочему движению и помочь ему дорасти до наиболее боевых форм.

Меньшевики же, отнюдь не отрицая, что в России имеется налицо большой политический подъем, предполагали, что рабочий класс сыграет в нем второстепенную роль, что главная роль будет принадлежать либералам, что им предоставлено историей слово и что самым лучшим концом ближайшего политического подъема был бы как раз переход власти к либеральной буржуазии, хотя бы в форме более или менее «приличной» конституционной монархии. Меньшевизм удовлетворился бы тем, что в «приличной, конституционной России» его партия заняла бы приличное место на крайних левых скамьях того или другого парламента.

В их глазах мы были чуть ли не поджигателями. Мы толкали пролетариат на «несбыточные мечты», на «рискованные поступки».

Мы рвали, таким образом, судьбу революции, компрометируя ее буржуазный характер, который, по мнению меньшевиков, нужно было подчеркивать и беречь.





Со своей стороны мы считали всю тактику меньшевиков подрывом веры пролетариата в свои силы, размагничиванием его рядов, побуждением пролетариата к самоотречению, к отказу от той первой роли, которую, по нашему мнению, он непременно будет играть в предстоящей революции.

Нам было удивительно и досадно, что Плеханов, которому принадлежала знаменитая фраза «революция победит в России как рабочая или не победит вовсе», — оказался в рядах этих ограниченных истолкователей марксизма.

Мы с иронией и некоторой печалью припоминали, что главным теоретиком меньшевизма явился тот самый Мартов, который когда-то написал: «медленным шагом, робким зигзагом» и т. д., — марш, который теперь как нельзя лучше характеризовал его самого и его братию.

Но если становилось все более очевидным, что два фланга недавно единой партии встретятся в скором времени как прямые враги, то принципиально дело оставалось до чрезвычайности неопределенным.

Конечно, у меньшевиков были свои организации и за границей, и в России, у большевиков свои, — но был и общий партийный центральный комитет, выбранный на II съезде и имевший в общем меньшевистский характер.

В этой обстановке решено было собрать съезд в Лондоне в мае месяце для того, чтобы точно определить границы, разделяющие нас.1

Ленину было ясно, что ни о каком примирении не может быть и речи.

Надо сказать, что на съезд было выбрано (от 29 комитетов) довольно большое количество делегатов, среди которых были и меньшевики.

Съезду предшествовали переговоры, результат которых, благодаря стараниям Ленина, оказался наиболее благоприятным с точки зрения нашего заграничного большевистского отношения к делу.

Съезд был созван в Лондоне. Я поехал туда в качестве представителя нашего центрального органа, как член его редакции.

Приехали мы в Лондон вместе с тов. Воровским и вместе с ним поселились.

В Лондоне ни я, ни он до тех пор не бывали, и огромный, в высшей степени своеобразный город давал нам всем, — и обстановкой той мелкой чиновничьей семьи, в которую мы попали, и видом улиц в будни и праздники, и своими театрами, кабачками, — огромную пищу для наших наблюдений.

9

Имеется в виду «кровавое воскресенье». — Ред.