Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 162

Наконец, в роман вставлен эстетический трактат. Собственно, его фрагменты, предпосланные каждой главе, и являются «учебником рисования». Стойка художника, выбор холста, создание поверхности, приготовление палитры, связь рисунка и живописи, композиция картины, природа краски, труд художника, цветовая гамма, выбор кисти, светотень, природа гармонии и т. д. Они кратки, тщательно выверены, и, как это ни странно, в них более всего присутствует такая неуловимая субстанция, как писательское мастерство. Фрагменты эти не слишком связаны с содержанием глав, но безусловно выполняют роль нити, которой прошиты пестрые лоскуты разнородных текстов, скрепляя их.

Что же получилось в итоге, для чего это смешение стилей и жанров? Сам повествователь лукаво называет свой труд хроникой, призванной послужить лишь «черновиком будущего труда» прилежному историку будущего. Но хронисту не пристало морочить голову рассказами о хорьках – депутатах парламента, фантазировать и ерничать, не пристало смешивать события и даты, наконец. И если в Испании 1937 года герой беспокоится по поводу того, что перевязку ему сделали плохо и антибиотиков не нашли, можно заподозрить: автор попросту забыл, что в ту пору никаких антибиотиков не было. Но предположить, что он запамятовал события начала перестройки, невозможно. Поток анахронизмов обрушивается на читателя в первой же главе, начиная с даты самой выставки запрещенного искусства в 1985 году. Не были к этой поре написаны трактат Солженицына «Как нам обустроить Россию» и программа Явлинского «Пятьсот дней» – и стало быть, не мог партаппаратчик Луговой о них упоминать, никакой колумнист «Русской мысли» не мог приехать в 1985 году в Москву – визу бы не дали, не звонил в 1985 году Горбачев академику Сахарову, не провозглашал Горбачев как задачу компартии «строительство капитализма», не приказывал, отправившись в отпуск в Крым, «ввести в стране чрезвычайное положение» (по крайней мере подобное обвинение надо аргументировать, а не сообщать в хронике как несомненный факт). События шести лет «перестройки» смешаны, спрессованы, и хотя не очень понятно, каких художественных целей достиг этим автор, задачей хрониста он явно пренебрег.

Никакая это, конечно, не хроника. Это идеологический роман, где упор нужно сделать на первом слове. Идеологические романы – не новость в русской литературе, но даже Чернышевский избегал в них прямого высказывания, идея получала развитие через поступки героев.

Для Кантора главное – не характеры, не люди и их судьбы. Главное – скрещение идей. Герои не столько действуют, сколько разговаривают. Но мало того, что рассуждения и диалоги занимают в романе непропорционально много места, мало того, что Соломон Рихтер и его друг Сергей Татарников, философ и историк, романтик и циник, два во всем разных мудреца, стремящиеся друг к другу, как плюс и минус, ведут нескончаемые диалоги, обсуждая прошлое, настоящее и будущее, так еще в книгу страницами, а то и главами включены философские, исторические, экономические, искусствоведческие авторские отступления. Как ни тяжела и громоздка собственно романная конструкция Кантора – она все же не рушится, меж тем как автор безжалостно испытывает ее на прочность, соединяя роман с трактатом.

Сам Кантор повторяет в своих интервью, что написал книгу о кризисе христианской этики, о закате Европы и европейского гуманизма. О закате Европы, после знаменитой книги Шпенглера, толкуют уже столетие, ну а он все длится и длится, кризис гуманизма – любимая тема философов серебряного века, ну а гуманизм и христианская этика – отнюдь не синонимы. Гуманизм сам как раз хотел обойтись и без христианской этики, и без Бога. Все это слишком общие темы, чтобы стать предметом романа, но они действительно стали темами втиснутого туда трактата, томительности которого не выдерживает нормальный читатель.

Русская литература любила ставить вопросы и не предлагала тотальные решения. Кантор не избегает вопросов, но куда чаще прибегает к утверждениям. И если, скажем, умный вопрос: «Отчего христианская цивилизация девальвировала те ценности, что были основанием для ее строительства?» – побуждает читателя к размышлению, то утверждения Кантора часто вызывают желание их оспорить. Скажем, когда он приравнивает горбачевские реформы к сталинским репрессиям («Ставропольский паренек перекрыл Сталина: не шестьдесят миллионов погибло зря, а все поколения в течение восьмидесяти лет жили, работали и умирали зря»), когда утверждает, что «авангард есть питательная среда фашизма – и никак иначе, у него нет исторически другого предназначения», или когда обличает новый мировой порядок, сознательно установленный кем-то (кем?) для обеспечения покоя буржуа с помощью нового искусства и новой философии.

Любимый герой Кантора Павел Рихтер вынашивает грандиозные планы. «Я пишу картины, которые взорвут общество <™> Я отомщу за тех, кого унизили, обманули и заставили принять подлую мораль. Я сведу счеты с теми, кто унижает людей <™> Люди увидят мои картины – и больше не смогут подчиняться дурным правителям, фальшивым законам. Люди испугаются того, что с ними сделали», – рассказывает Павел матери, испытывая, как Гамлет, ее любовь и доверие: ведь мать, с его точки зрения, предала умершего отца, став женой Леонида Голенищева – одного из тех, кто служит для Павла Рихтера олицетворением сегодняшнего художественного истеблишмента… Но вот открыта выставка, ходят посетители, смотрят картины™ Никакого взрыва.

Максим Кантор не случайно подарил Павлу Рихтеру собственные тревожные картины и тем самым отчасти предсказал судьбу собственной книги. Похоже, ожидания Павла Рихтера – это и ожидания Максима Кантора. Возводя грандиозное здание романа, он хотел написать книгу века, после которой «люди не смогут подчиняться дурным правителям и фальшивым законам», книгу, которая «взорвет общество». Книгу прочли. Одобрили. Поругали. Приняли к сведению. Общество не взорвалось.





Новый мир, 2006, № 12

СКАЗКИ О РОССИИ

Толстенный роман Дмитрия Быкова «ЖД» и тоненькая книга Владимира Сорокина «День опричника» (с большой натяжкой поименованная романом) оказались на книжных прилавках примерно в одно и то же время. Быков писал свой фолиант не один год и успел в статьях и интервью выболтать всю концепцию романа (и совершенно напрасно). Сорокин не афишировал замысел, да и непохоже, чтобы это остроумное повествование, сделанное на одном приеме, требовало упорной работы. Писатели настолько разные, что мысль о возможном сопряжении их книг кажется совершенно нелепой. Мало ли что ложится на прилавок в одно и то же время. И однако ж сопоставить два романа пришло в голову не одной только Лизе Новиковой, хотя она, кажется, первая сделала это, заметив, что, появившись вместе, эти две книги «дополнили друг друга и показали нам „Россию, которую мы можем приобрести“. Получилось не столько „страшно смешно“, сколько смешно и страшно» («Коммерсантъ», 2006, 23 августа).

Формально обе книги можно отнести к антиутопическому жанру. И тут и там Россия не столь уж отдаленного будущего, и тут и там она изолирована от всего мира, и тут и там недавние горбачевско-ельцинские времена именуются смутой, и тут и там торжествует насилие под прикрытием государственническо-патриотической риторики: у Сорокина пытают, ищут заговоры и убивают опричники, у Быкова – смершевцы.

Можно рассматривать оба романа как фантазии о будущем России – именно так анализирует «ЖД» Валерия Пустовая в интересной статье «Скифия в серебре», напечатанной в предыдущем номере «Нового мира» (роман Быкова дает для этого все основания). Признаться, я от этого жанра ничего не жду. Поле антиутопии основательно истоптано – сегодня там растут лишь чахлые растения. Однако обе вещи не столько принадлежат к этому жанру, сколько из него выпадают.

Отвечая на вопрос, почему он решил именно сейчас воскресить опричнину, Сорокин пояснил: «Наверно, потому что время пришло <…> идея опричнины, она в современной России довольно ярко приживается <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть <™> У нее, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять – период обострения. Но очень может быть, что до пика мы еще не дошли» (<www.akzia.ru>, 2006, № 11). Интервьюер удивился: «Такие фразы чаще всего приходится слышать от правозащитников и либерально настроенных политиков». Действительно, Сорокин, говорящий, что он как гражданин не хотел бы жить в том обществе, которое изобразил, – это какой-то другой Сорокин. Раньше не было никаких оснований предполагать, что он знает, как пишется это слово. Это заставило меня насторожиться: уж не хочет ли автор бить тревогу, спасать человечество, предсказывать и предостерегать? Вряд ли ему пойдет эта роль. Но, конечно, Сорокин занимается привычным делом: сплетает нити слов в причудливый ковер избыточно насыщенного красками текста.