Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 154 из 162

А вот в 90-х с романом придется туго – почти как через сто лет. Кризис. Статья Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы». Ровно через сто лет маску могильщика старого и глашатая нового попробует примерить на себя филологически оснащенный Виктор Ерофеев. Не приросла. Статья Мережковского пророчески предсказывала бурный рост пока едва различимых «тайных побегов новой жизни» – назревал творческий взрыв Серебряного века. Статья Ерофеева оказалась сродни феномену ложной беременности. Такие случаи были описаны: оповещает всех кликуша, что ждет ребенка, и живот у нее растет, а как приходит время рожать – одни газы выходят, а плода нет.

Вернемся, однако, к веку девятнадцатому. Упадок упадком, а все же традиция не сдавалась. Читающей публике явился Чехов, которому посчастливилось вовремя умереть, и Горький, которому это не удалось: не изобрети он социалистический реализм, мощная энергетика харизматика-самоучки, приподнимающая рутинность стиля его «Детства» и «В людях», служила бы ощутимым противовесом модернистскому надлому «Петербурга» Андрея Белого. А так – главным писателем 90-х мыслим Чехова (но в главе «роман» ставим прочерк, не ставить же взращенного на гидропонике умозрительных антитез «Юлиана Отступника» Мережковского рядом с «Братьями Карамазовыми», а главным романом 10-х годов уже ХХ века определяем «Петербург» Андрея Белого.

20-е годы. Революция, оказывается, помогла создать пестрый шорт-лист. И тут же возникают сложности. Можно пренебречь суждениями современников, но труднее – печатной судьбой книг. Они могли считать, что 20-е годы – это «Конармия» Бабеля, «Разгром» Фадеева, «Сестры» А. Толстого (первая часть трилогии, которая только и заслуживает внимания), «Чапаев» Фурманова, «Зависть» Олеши и «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова, – и читали их взахлеб, обсуждали, спорили. Мы можем добавить в шорт-лист десятилетия «Чевенгур» и «Котлован» Платонова, «Белую гвардию» Булгакова, «Мы» Замятина.

Но условия нашей премии – публикация и, стало быть, отклик у современников. А тут царит неразбериха. «Белая гвардия» печатается в 1925 году (журнал «Россия»), но закрытие журнала публикацию прерывает, «Мы» противоестественным образом появляется сначала на чешском, французском, английском (1924), на русском же полностью лишь в 1952-м. Но так или иначе «Белая гвардия» и «Мы» в литературный процесс все же вовлечены (Замятин так даже повлияет на Орвелла и Хаксли, «Дни Турбиных» идут во МХАТе, возбуждая аплодисменты и негодование). «Котлован» же и «Чевенгур» лежат под спудом вплоть до 70-х годов, когда, изданные в Лондоне и Париже, начнут понемногу просачиваться в СССР, а широкого читателя обретут лишь в перестройку. Так куда отнести «Котлован» – самый сильный и самобытный, на мой взгляд, роман в этом списке, – к 20-м или 80-м? Куда отнести роман «Мастер и Маргарита», законченный в 1939-м (последняя правка – в 1940-м), но ставший сенсацией конца 60-х? Куда отнести «Дар» Набокова, лучший русский роман блестящего разрушителя «литературы больших идей», еще не подернутый инеем слишком холодного мастерства, как его поздняя английская проза? Мало кем оцененный в 30-х даже в эмиграции, ходивший по рукам начиная с 60-х (гипноз Набокова, например, явственно ощущается в «Пушкинском Доме» Андрея Битова) и опубликованный в России в 80-х?

Что делать – игру придется остановить ввиду невозможности формального соблюдения ее правил. Но сделаем примечание – не вследствие нехватки претендентов на первое место. Несмотря ни на диктатуру, ни на цензуру, каждое десятилетие рождало несколько вещей из тех, которые вошли в наш культурный код, будь это «Тихий Дон» или «Дар», «Мастер и Маргарита» или «Доктор Живаго», «Архипелаг ГУЛАГ» или «Москва – Петушки».

Почему же первое десятилетие свободы стало десятилетием литературного заката? А ведь сколько стенаний было в диссидентской публицистике: отмените цензуру – и литература ответит невиданным взрывом талантов (сама так думала).

Теперь вот иные плачут: с цензурой-то поинтереснее было. Эзопов язык изобретать, стиль оттачивать, с читателем перемигиваться. Оказалось, что Андрей Битов так ничего и не написал, что было бы лучше «Пушкинского Дома», Аксенов не превзошел «Ожог» и «Остров Крым», Войнович лишь ухудшал продолжениями остроумнейшего «Чонкина». Нынешние мэтры лучшие свои вещи написали под давящим прессом несвободы (и, конечно, в борьбе с нею). Следующему поколению уже не с чем было бороться. Небо чистое, травка зеленая – пожалуйте играть в гольф.





Кризис литературы, конечно, вещь самоочевидная. Это только Андрей Немзер считает минувшее десятилетие «замечательным», осыпав нас в доказательство грудой писательских имен, наплодивших неисчислимое количество романов, повестей и рассказов (но в этой пестрой россыпи симпатичных камушков бессмысленно искать драгоценный).

Большинство же наблюдателей упадок литературы признают как упрямый факт. Вот отношение к нему разное. Есть точка зрения этакого технократического хамства – зачем, мол, литература в обществе, где появились телевидение и Интернет? Есть культурный пессимизм: Галковский, например, в «Бесконечном тупике» замечает, что «литература как миф, как способ осмысления мира и способ овладения миром истлела, исчезает. Последние ее остатки исчезают на наших глазах».

Есть прагматический стоицизм. Просто, мол, литература занимала неподобающе большое место в России. А потому и харизма ее (унаследованная советской и ее антиподом – антисоветской литературой) ложная. Утратила харизму – и превосходно. Все свободны. Разбредаемся по углам. Тут с удручающей серьезностью ищут правду-истину, обличают капитал, плачут над бедами народными, тут играют с текстами, высокомерно презирая читателя («писать – непереходный глагол»). Критика же исследует подвиды литературы, как энтомолог насекомых, – а тому совершенно незачем нежно любить пауков.

Но и пессимисты, и стоики не упускают случая посетовать на читателя. («Предательство читателя», как выразился Александр Агеев.) «Читающий народ» повел себя неподобающим образом. Он сметает с полок детективы, он обсуждает в бесчисленных интернетовских закоулках какую-то фантастику (все то, что на порог не пускали толстые журналы) и обходит стороной эти самые журналы, как заповедники эндемической флоры. Более того, он смеет воротить свой нос даже от столь изобретательно разрекламированной «актуальной» прозы!

Но можно поставить вопрос и по-другому – а не предала ли современная литература читателя? Книжный бум, очевидность которого никто не отрицает, говорит о том, что привычка читать не изжита. Но какие книги становились событиями в прошлом, какие из них читались взахлеб? Почти всегда те, которые нащупывали какой-то нерв в современной жизни, открывали нового героя и измеряли его масштабом вечности. И нынешний читатель тоже ищет в современной литературе если уж не ответа на вопросы «что делать?» и «кто виноват?», то, по крайней мере, ответ на шукшинский вопрос «что с нами происходит?». Писатель же предпочитает либо описывать состояние своей души (если б еще эта душа стоила того, чтобы в ней копаться), либо устало и изобретательно играть с чужими текстами. «В таком случае мне нет нужды в современной литературе, – отвечает просвещенный читатель, – я и сам могу соединять нужные мне тексты хоть в голове, хоть на книжной полке» (и заполняет домашнюю библиотеку шедеврами прошлых веков). Вполне постмодернистский читательский ответ на постмодернистский писательский вызов (более типичный для интеллигенции старшего поколения).

Есть и другой распространенный тип читательского поведения: не найдя искомого в той литературе, которая высокомерно величает себя «настоящей», читатель обращает свой взор к массовым жанрам и обнаруживает, что там можно найти не только стрельбу, убийства и погони, но порой весьма точную картинку действительности и вполне убедительный ее анализ. Принято снисходительно относиться к такому читателю. Но служит ли «немассовость» литературы хоть какой бы то ни было гарантией высокого качества?