Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 162

Я вовсе не собираюсь ловить моего многолетнего коллегу Владимира Владимировича Радзишевского на неточностях. Память мемуариста – вещь очень странная, трудно понять, почему какие-то детали мы помним, какие-то напрочь забываем. Неточности в воспоминаниях неизбежны, и здесь на Владимира Владимировича, как и на всех мемуаристов, непременно посыпется порция шишек. Моя подруга Ирма Мамаладзе, например, огорчилась, увидев, что байка Александра Борина о Тертеряне приписана ей и что она из рассказчицы широко известной старым сотрудникам истории стала ее действующим лицом. И совсем уже возмутилась тем обстоятельством, что Владимир Владимирович взялся рассказывать о Л. Н. Гумилеве, которого практически не знал, и воспроизвел фразу, ёрнически сказанную Гумилевым в тесном дружеском кругу: «Она была мною беременна, а давала Модильяни». Ирма, которую связывали с Гумилевым дружеские отношения и долгие беседы, имела неосторожность поделиться воспоминаниями о нем в присутствии Радзишевского, никак не предполагая, что злополучная фраза окажется в воспоминаниях Радзишевского в чуждом контексте. «Мне неприятно, что Л. Н. выставлен мерзавцем, готовым с первым встречным обсуждать альковные похождения Ахматовой», – сетовала Ирма в письме.

Есть вещи, которые в воспоминаниях Радзишевского обидны и мне. Когда он, например, оправдываясь перед гипотетическим собеседником за недостаток смелости, пишет, что в «Литгазете» контроль начинался уже с заведующего отделом, который, прежде чем завизировать статью, «будет читать слово за словом, вычеркивая и вписывая все, что сочтет нужным», я не могу не подумать о том, что в течение по крайней мере семи лет, когда после ухода Кости Черного Радзишевский занял его место, я визировала его статьи и ни разу слова оттуда не вычеркнула – не то чтобы что-то вписывать.

Но главное, что меня огорчает у Радзишевского, – это не неточности, а сам образ газеты.

«Видел однажды, как плакал дежурный редактор, заместитель главного, которому цензор указал, что в статье Владимира Солоухина Тургенев выставлен барином побогаче пушкинского Троекурова, – вспоминает Радзишевский. – Вдобавок на полосе стояла фотография усадебного дома в Спасском-Лутовинове, тоже не похожего на бедняцкую лачугу. Надо же было прозевать такой подкоп под репутацию русского классика, приравненный к разоблачению военной тайны!»

Вот не могу себе представить эту картину – и все тут. И не только потому, что цензор в «Литературной газете» был вовсе не главной и грозной фигурой, а этакой серенькой молчаливой мышкой, сидящей в крохотной комнате. В просторный кабинет ведущего редактора он входил бочком, как в кабинет начальника. Его право было потребовать, чтобы в статье сняли название города Тьмутараканск (видимо, потому что там был секретный завод), чтобы не публиковали фотографию, сделанную с вертолета, или даже не называли цифры улова рыбы на Дальнем Востоке – в соответствии с параграфами какого-то там устава о соблюдении гостайны, но идеологические вопросы Чаковский и Сырокомский решали в ЦК, и если бы цензор вздумал и тут проявлять прыть, его бы окоротили. Но не верю я в плачущего от замечания цензора дежурного редактора не потому, что цензор был фигурой мелкой, а потому, что это противоречит всему духу той «Литературной газеты», в которой я работала.

Нет, я ее нисколько не идеализировала. Скорее стыдилась того, что в ней печатаются материалы, прямиком поступающие из КГБ или состряпанные в газете под давлением этой организации, что первая тетрадка находится под контролем одиозного руководства Союза писателей. Но я знала также, что общественное мнение газеты эти материалы не одобряет, что в газете много талантливых людей, которые вовсе не выслуживаются перед властями, а, наоборот, находятся с ними в конфронтации, что в ней царит атмосфера терпимости, что в ней нет страха и доносительства, что перед начальством никто не стоит навытяжку и не трепещет – это не принято, а на планерках и летучках говорят то, что вздумается, а не то, что хочет слышать партийное начальство.

Я пришла в «Литературку» в известной степени случайно, после аспирантуры, надеясь перебиться здесь до защиты, и пребывала первые несколько лет в ощущении, что вот-вот я газету покину. Года через три такой случай представился: меня пригласили в хорошее издательство. Перед тем как представить редакции, проинструктировали: с этим нельзя говорить доверительно – возможно, он стукач, с другим нельзя ругать начальство – он дружит с главным редактором и ему наушничает, а в присутствии четвертого нельзя хвалить пятого – они в лютой вражде. Господи, да зачем я полезу в этот стакан, полный мухоедства, подумала я. Уж в своей-то газете я могу говорить с кем угодно и о чем угодно, не боясь никакого доноса, и ругать начальство сколько влезет. По газете ходила байка, как Виктор Веселовский, возглавлявший «Клуб 12 стульев», изрядно подвыпив, поносил Чаковского, не выключив линию селекторной связи, так что в кабинете Чаковского было слышно каждое слово. Чаковский послушал-послушал, да и… послал к Веселовскому секретаршу с рекомендацией отключить селекторную связь. Озабоченный крупной советской карьерой, Чаковский имел еще и честолюбивые претензии быть хозяином фрондирующего, либерального, знаменитого и влиятельного издания и не опускался до сведения мелких счетов со своими сотрудниками. Да, в общем, не слишком их и замечал.





Если Сырокомский был стержнем этой газеты, ее мотором, человеком, задававшим ей направление, то атмосферу в ней, по моим наблюдениям, во многом определял Артур Сергеевич Тертерян, куратор отделов внутренней жизни, юмора и нашего – историко-литературного. Он был наделен замечательным чувством юмора, и его реплики и остроты часто пересказывались на больших и малых редакционных посиделках. Привлеку снова в свидетели Александра Борина, рассказ которого как нельзя лучше определяет стиль поведения Тертеряна со своими подчиненными. У Ильи Суслова, заместителя уже упоминавшегося Виктора Веселовского, на столе лежали три папки с материалами, рассказывает Борин. На одной было написано: «Пойдет», на другой: «Не пойдет», а на третьей: «Что вы, никогда не пойдет!» Перед тем как поместить материал в ту или иную папку, Суслов заходил к Тертеряну. «Мы старались не пропустить этот момент и под разными предлогами тоже собирались в кабинете у Тера, знали, будет спектакль.

«Тер, – говорил Суслов, – у меня есть отличный материал. Но показывать его вам я не стану. Вы ведь все равно зарубите». – «Конечно, – отвечал Артур Сергеевич, – зарублю. Всем известно, что я маленький трусливый армянин. И все-таки что за антисоветчину вы притащили в зубах?» – «Не делайте вид, что вам любопытно, Тер, – говорил Суслов. – Ни за что ведь не поверю». – «А мне и не любопытно, правильно, – отвечал Артур Сергеевич. – Это вам, Илюша, любопытно, под каким предлогом я зарежу ваш поклеп на нашу прекрасную действительность».

Разговор такой мог продолжаться очень долго. И оба собеседника, и мы, зрители, получали от него огромное удовольствие», – рассказывает Борин.

Похож этот диалог на отношения бдительного советского чиновника и трепещущего перед начальством, запуганного журналиста?

Поклеп же на нашу «прекрасную действительность» мог перекочевать в итоге в папку «пойдет», хотя мог и пополнить папку «не пойдет». Тертерян не был идеологическим надсмотрщиком, но чувствовал границы допустимого и, конечно, осаживал своих молодых и прытких подопечных, которым нисколько не уступал в чувстве юмора. И все же почти в каждом номере на 16-й полосе был какой-нибудь рассказик, какая-нибудь фраза, которая представляла собой этот самый «поклеп». Жалобы из ЦК сыпались беспрерывно. Тертерян подопечных отмазывал, но, случалось, и гневался.

Илья Суслов, давно уже житель США, вспоминает в американском журнале «Спектр» об одной из таких историй. На 16-й полосе был напечатан рассказ, в котором бдительные читатели усмотрели иронию по отношению к Ленину (да так оно и было). Посыпались жалобы в ЦК, оттуда – в газету. Тертерян вызвал Суслова.