Страница 11 из 20
И почему следователь вернул пастернаковские книги, изъятые при обыске, самому Борису Леонидовичу как «не имеющие отношения к делу»? Почему, если Ивинская проходила не по статье о мошенничестве, а по политической 58/10, да еще и при «близости к лицам, подозреваемым в шпионаже», ей дали всего пять лет? И по «ворошиловской» амнистии (после смерти Сталина) освободили в апреле 1953-го, то есть после трех с половиной лет заключения?
Все эти вопросы повисают в воздухе, на них не дают ответов ни мать, ни дочь. Обрывки же протоколов допросов Ивинской, фрагменты «постановлений», «обвинительного заключения» и прочей документации, приводимые Емельяновой с обильными отточьями, зароняют лишь нехорошие подозрения в препарированности цитат, в «заинтересованности» мемуаристки.
Остается не проясненной и роль упомянутого Сергея Никифорова, учителя английского языка, с которым Ивинская познакомилась летом 1948 года в Малаховке. Его жена – косметичка «при Моссовете», как она представлялась, – обещала Ивинской за взятку вставить ее в особый список и устроить отдельную квартиру, вещь более чем дефицитную по тем советским временам. Пастернак, узнав о таком предложении, в ужасе отмахнулся: «...какие-то странные списки, не надо, брось это все, даже не говори».
Ее все время тянуло на какие-нибудь авантюры. Она была из породы тех людей, у которых постоянно что-то свербит и которые до самой старости не могут отказаться от мечты обыграть жизнь, сорвать куш. Их не научают даже собственные провалы. «Упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть», как написал об Ольге влюбленным слогом сам автор «Доктора Живаго». И даже Ирина Емельянова не считает эти слова клеветой.
Между тем, непутевый и далекий от реальности Пастернак оказался прав: косметичку вскоре арестовали, а следом и самого Никифорова, обернувшегося, как выяснилось на следствии, купцом Епишкиным, жившим некоторое время в эмиграции в Австралии, – отсюда, вероятно, упоминание в деле Ивинской о «близости к лицам, подозреваемым в шпионаже».
Впрочем, содержание самого уголовного дела № 3038 (архивный номер Р 33 582) не относится к нашему повествованию напрямую.
Борис же Леонидович нисколько не сомневался, что Ивинскую арестовали за него:
«Вот теперь все кончено, – плакал он на Гоголевском бульваре при встрече с Люсей Поповой. – Ее у меня отняли, и я ее никогда не увижу, это – как смерть, даже хуже» (Ивинская, с. 100).
«Жизнь в полной буквальности, – писал он Нине Табидзе, – повторила последнюю сцену „Фауста“. „Маргариту в темнице“. Бедная моя О. последовала за дорогим нашим Т. (Тицианом Табидзе, арестованным еще до войны. – Ив. Т). Сколько она вынесла из-за меня! А теперь еще и это!.. Я часто, и в самой молодости, ревновал женщину к прошлому, или к болезни, или к угрозе смерти или отъезда, к силам далеким и неопределенным. Так я ревную ее сейчас к власти неволи и неизвестности, сменившей прикосновение моей руки или мой голос... Страдание только еще больше углубит мой труд, только проведет еще более резкие черты во всем моем существе и сознании. Но при чем она, бедная, не правда ли?»
Ивинская была бесконечно благодарна Пастернаку: «Без него мои дети просто не выжили бы». И ее саму, заключенную, он не забывал ни на миг, слал ей в лагерь новые стихи, ей же и посвященные и ее воспевающие, отправлял открытки, на всякий случай подписываясь: «Твоя мама».
Но прежде, чем отправиться в лагерь, Ивинская прошла через многомесячные допросы на следствии в Москве. В главе «Пастернак и Лубянка» она вспоминала, что, по ее просьбе, сокамерница, выйдя на волю, дала знать матери, что она «скоро должна родить». Известие дошло и до Пастернака, и он «стал метаться по Москве, рассказывать всем знакомым и незнакомым, что я скоро рожу в тюрьме, и искать сочувствия».
По утверждению Ивинской, у нее был выкидыш от потрясения в морге, когда следователь садистически устроил ей тюремное свидание с «Пастернаком», но сообщить об этом она уже никому не смогла.
На допросах же часть изъятых у Ивинской пастернаковских книг и бумаг решено было вернуть «владельцу», и Бориса Леонидовича вызвали «куда следует». Он набрал номер Люси Поповой.
«Вы знаете, я иду в такое страшное место, – вспоминала она его слова, – вы же понимаете, куда я иду, я нарочно не хочу говорить, куда я иду (...). Вы знаете, они сказали, чтобы я немедленно пришел, они мне что-то отдадут. Наверное, мне отдадут ребенка. Я сказал Зине, что мы его должны пригреть и вырастить, пока Люши не будет» (Ивинская, с. 122).
«Ну, и как Зинаида Николаевна среагировала на это?» – спросила Попова.
«Это был ужасный скандал, но я должен был вытерпеть, я тоже должен как-то страдать... Какая же там жизнь у этого ребенка, и, конечно же, меня вызывают, чтобы забрать его. И вообще, если я там останусь, я хочу, чтобы вы знали, что я вот туда пошел» (там же).
Читая воспоминания о Пастернаке, все время задумываешься: а как вел бы он себя, если бы с ним и вправду случилось что-то серьезное? Если бы деревянную лошадку из-под него судьба однажды вырвала? К счастью, этого никогда не случилось.
«И вот, – писала Ивинская, – Б. Л. явился на Лубянку и с ходу начал препираться со следователем Семеновым, требуя от него выдачи „моего ребенка“. Но вместо ребенка ему была выдана пачка его же писем ко мне и несколько книг с его надписями (...). Множество следователей находили причину зайти в комнату, где Б. Л. скандалил с Семеновым, чтобы посмотреть на живого Пастернака. Полный смятения и недоумения от того, что ребенка не отдают, он потребовал бумагу и карандаш и тут же написал письмо министру госбезопасности Абакумову. Начальные строки этого письма мне затем и показывал Семенов, заслоняя все остальное, и говорил: – Вот видите, и сам Пастернак признает, что вы могли быть виновны перед нашей властью.
В действительности Б. Л. писал, что если они считают, что у меня есть вина перед ними, то он готов с этим согласиться, но вместе с тем это вина его; и если есть у него кое-какие литературные заслуги, то он просит, чтобы учли их и посадили бы его, а меня отпустили. Я понимала, что в этом вполне искреннем письме министру была, конечно, некоторая свойственная ему игра в наивность, но все, что он ни делал, – все было и дорого мне, и все казалось доказательством его любви» (там же, с. 121—122).
Прошло три с половиной года. Неожиданно для всех, через месяц после сталинской смерти, Ольгу Ивинскую освободили из лагеря.
«Пастернак, – пишет Наталья Иванова, – по некоторым свидетельствам, сначала не захотел с нею встречаться. Она объясняла это его чувствительностью, страхом перед тем, что в лагере она подурнела и постарела. Вряд ли это утверждение соответствует действительности» (с. 322).
Вероятно, не дурноты и старости боялся Борис Леонидович, а того, что молва безжалостно называет его возлюбленную уголовницей. И как бы ни вытеснял он впоследствии эту мысль, что бы ни говорил о ее страданиях за него, Лара-зэчка уже одним этим статусом отравляла само воспоминание.
И Пастернак готовился отвергнуть любимую, упреждая неизбежно надвигавшуюся встречу. Прознав, что Ольга Всеволодовна подпала под амнистию, он вызвал десятиклассницу Ирину Емельянову на Чистые пруды и дал ей, по ее словам, «странное поручение».