Страница 44 из 101
В тот вечер я не пошел на шахту работать и возился в кабинете с аппаратом допоздна. Спал я здесь на топчане. За кабинетом закрепили дневального из инвалидов, который исправно топил печку и помогал мне чем мог. В кабинете тепло, на столе горит лампочка под абажуром, у меня уже своя «квартира», и я избавился от барачной вони и шума, я живу один, что в условиях Речлага – недостижимая мечта каждого интеллигента. На единственном окне в кабинете висят плотные занавеси. Летом, в полярный день они сослужат свою службу, и я буду спать в темноте. А пока за окном свирепый мороз, злобно свистит ледяной ветер, продолжая насыпать горы снега на мой барак, который и так уже заметен выше крыши, и только печная труба выглядывает из снежной горы и дымит круглые сутки... В 11 часов вечера в окно тихо постучали, я открыл дверь, и в клубах морозного пара возникла фигура врача Эдуарда Казимировича Пилецкого, по-лагерному Эдика. Он был весь в снегу, как добрый Дед Мороз. Эдик пришел ко мне специально с намерением поздравить меня с днем рождения. Из карманов бушлата Эдик извлек пайку хлеба из серой муки, кусок чего-то съестного и торжественно поставил на стол пузырек, наполненный чистым спиртом. Царский подарок... Я был тронут до слез. Мы развели спирт и выпили за мое здоровье и за успешное окончание строительства рентгенкабинета. Мы с Эдиком были земляками, а в лагерь он попал за плен. В мою идею Эдик поверил сразу и очень тревожился, сумею ли я успешно закончить работу. В эту ночь Эдик был дежурным по кухне и поэтому смог навестить и поздравить меня, а спирт он выпросил у хирургов. Милый, милый Эдик, добрейшая душа...
На следующий день после испытания аппарата я с утра пошел к Чайковской и официально доложил, что строительство кабинета и монтаж рентгеновского аппарата полностью закончены, и я прошу принять работу. Чайковская тепло и сердечно поблагодарила и поздравила меня, но сказала, что об этом должна сообщить в санотдел Речлага, чтобы они прислали компетентную комиссию для приемки кабинета. Но не прошло и часа после моего доклада Чайковской, как в мой кабинет до отказа набились врачи и фельдшера санчасти, каждый из них хотел убедиться собственными глазами, что рентгеновские лучи действительно есть и что все «насквозь видно». Я без конца включал аппарат, все снова и снова разглядывали косточки своих рук. Бракованная трубка иногда не загоралась, и я стучал по ней ногтем... Все искренне, от всей души сердечно поздравляли, обнимали и целовали меня. Все были вдвойне рады, во-первых, потому, что «их Боровский» не подкачал и выполнил свое обещание, и, во-вторых, больница получила собственный рентгеновский кабинет, очень важное подспорье для врачей.
Наконец Наум Ильич Спектор не выдержал и побежал за своим больным, я пытался было возражать, что нет еще разрешения санотдела на работу, но куда там, никто и слушать не хотел... Вскоре Наум привел больного, утверждавшего, что у него сидит пуля в сердце и работать в шахте он не может. Его раздели до пояса, и, действительно, немного ниже левого соска у него имелся шрам, похожий на входное отверстие пули, но была ли пуля внутри, кто знает, поди разберись. Естественно, на его жалобы не обращали внимания и еще иронизировали над его бредовыми утверждениями... И вот мой первый пациент встает спиной к деревянной стенке, я выключаю общий свет и включаю трубку. Наум прижимает к зыку экран, все обступают аппарат, и сразу поднялся невообразимый гам, все загалдели – вот, вот пуля, видите? видите? пульсирует вместе с сердцем! Это действительно была пуля из автомата, она не пробила сердечную мышцу, а завязла в ней, не повредив клапанов и желудочков. Бывший солдат так и жил с ней, правда, всегда жаловался, что у него болит сердце, особенно при физической нагрузке. Странно, что никто не спросил, какая пуля – фашистская или советская, было не интересно... Бывшего солдата перевели в разряд инвалидов, и в шахте он больше никогда не работал. Это была моя первая победа на медицинском фронте.
Врачи были в восторге, и, несмотря на отсутствие официального разрешения, каждый тащил «своего» больного – просили дать лучи и смотрели то колено, то бедро. Среди врачей не оказалось рентгенолога, и поэтому ни легких, ни желудков не смотрели. Но зато в костях понимали все, даже фельдшера.
Прошла неделя, я прославился на весь лагерь и даже на весь вольный поселок, везде мне старались сделать что-нибудь приятное. Я пошел в каптерку и получил новое обмундирование, и все первого срока: белье, телогрейку и бушлат, валенки и даже сапоги. Мне не надо было уже работать день и ночь, я хорошо отоспался и отдохнул. Дежурные врачи несли мне из кухни что-нибудь вкусненькое, даже жареную картошку, правда, не очень часто, но это был неслыханный деликатес по лагерным понятиям. В общем, я отдыхал душой и телом, иногда я ходил на шахту, просто так, погулять, заходил и в мехцех потолковать с «моими» работягами, иногда выполнял их нехитрые просьбы – тому достать лекарство, этому устроить прием к врачу без очереди, да мало ли что еще. Иногда я встречался и со Щаповым, он еле отвечал на мое приветствие и отворачивался. Ему было стыдно, конечно, а как его высмеивали врачи... Блауштейн, например, в присутствии всех врачей приложил стетоскоп к лысой голове Щапова, послушал внимательно и с самым серьезным видом изрек:
– Дима, у тебя сифилис мозга!..
Потрясенный Щапов молча ушел из санчасти.
Как-то по дороге в мехцех на вахте меня задержал молодой офицер и, услышав мою фамилию, вежливо спросил, правда ли, что я сам сделал рентгеновский аппарат?
– Да, – отвечаю, – правда.
Офицер, не скрывая своего восхищения и изумления, начал расспрашивать, за что я сижу, я объяснил и это. Офицер удрученно вздыхал, качал головой и все повторял:
– Это надо же, каких специалистов сажают, и за что!
Видимо, идею застрелить усатого вождя он считал весьма прогрессивной и в душе горячо ее одобрял...
Наконец ко мне в кабинет пожаловал сам капитан Филиппов в сопровождении Чайковской и врачей. Большой, самоуверенный, с сытой красной физиономией... Внимательно осмотрел кабинет, зашел во все комнаты, пощупал штатив аппарата, пульт управления и попросил рассказать, что и как работает, потом выразил «высочайшее» желание увидеть рентгеновские лучи собственными глазами и, как все, сунул кисть руки за экран. Остался, видимо, доволен, но строго сказал, что до приезда комиссии из города работать в кабинете не разрешает и «аппарат не включать!». Глазки капитана сверкнули... Я доложил, что приказ понял. Но... больные шли и шли, и как я мог отказать своим друзьям – врачам? Аппарат работал ежедневно и непрерывно, особенно по воскресеньям, когда вольных в лагере почти не было.
Как часто бывает в жизни, если что-нибудь очень нужно, то непременно случится, и к нам в ОЛП прибыл новый врач с очень неблагозвучной фамилией – Блятт. Это был высокий, очень худой пожилой еврей из Бессарабии, и, к нашему счастью, он оказался прекрасным рентгенологом с большим стажем. В тюрьме он заболел тяжелой формой диабета и должен был ежедневно колоть себе инсулин. Доктор Блятт, всегда очень грустный, молчаливый, никогда не улыбался, и мои самые крупнокалиберные хохмы не производили на него ни малейшего впечатления. Первое, о чем он попросил, – наладить ему шприц, который почему-то заклинило, а без него доктор не мог просто жить. Я быстро привел шприц в порядок и раздобыл большой стеклянный графин для воды – его постоянно мучила жажда. Теперь мы вместе с врачом ждали комиссию...
И однажды днем я хорошо уснул после обеда на своем довольно мягком топчане, как вдруг с шумом распахнулась входная дверь, и в кабинет ввалились трое мужчин, двое в роскошных белых полушубках без погон, а третий в полушубке с погонами майора медицинской службы. Это и была долгожданная приемочная комиссия, никого из них я раньше никогда не видел.
Один из них, видимо, главный, не взглянув на меня и не сказав даже «здравствуйте», уставился на мой аппарат, потом стремительно подбежал к нему и, как был, в полушубке и не снимая шапки, начал двигать штатив по всем направлениям, шумно выражая свое восхищение. Я догадался, что это врач городской больницы Охрименко, который, по указанию Лисовенко, дал мне рентгеновскую трубку. Потом врач попросил включить аппарат, погасил сам верхний свет, поставил моего дневального Ивана в аппарат и стал рассматривать его грудную «клеть». Охрименко двигал ручки управления диафрагмой специального механизма, предназначенного для ограничения поля наблюдения, который, кстати, мне пришлось изобретать, так как его устройства я не знал – и, обращаясь ко второму штатскому, в возбуждении воскликнул: