Страница 57 из 58
Прибегая к романной метафоричности, можно сказать, что герои В. Белова укоренились во времени и, значит, обрели связь с народом. В этом именно контексте сравнение медведевской геральдики с родословным деревом, что ненадолго задержало его внимание в юности, теперь обретает более строгую и значимую образность, вещественность, мыслеемкость. То родословное дерево, как мы помним, — «обнаружило странное свойство: оно росло как бы в обратную сторону, переворачивалось с ног на голову, крона преобразовывалась в систему корней». Но разве не так и в жизни: вчера еще мы были молоды, веселы, беззаботны, ветер играл нами, как зеленой листвой, а вот уже и от нас пошли побеги, отросточки, и сами укореняемся глубже, давая простор другим?! И понимаем: чем прочнее и раньше врастаем корнями в жизнь, тем меньше возможностей и соблазнов испохабиться, превратиться в некое «промежуточное» существо между прошлым и будущим.
Конечно, так хотелось бы и так славно было бы закончить разговор о романе на мажорной, радостной ноте… Увы, это был бы едва ли не самый печальный вариант прочтения В. Белова. Но что же тогда не дает покоя, заставляет вновь и вновь возвращаться к понятым, кажется, и понятным «жаждущему справедливости» Иванову и «прозревающему будущее» Медведеву?
Не это ли: гражданственно-патриотическая устремленность обоих героев сводится, в общем-то, к простой, но оттого не менее значимой для всех нас истине. Истине взыскующей: если в жизни немало грязи, пошлости, мерзости, если мы понимаем, что кто-то должен бороться с сатанинским злом и кто-то должен быть в этой жизни порядочным, — то кто это, если не мы?!
Кто, если не мы?
Возможно, это и есть стержневой философско-нравственный постулат, к которому приходят герои В. Белова, он сам, и мы, его читатели.
В противоречие с этим выводом, в эмоциональное, видимо, противоречие, до боли в сердце, входит последняя, заключительная сцена романа, диктующая и основной вопрос — что впереди?
Между Ивановым и Медведевым происходит здесь крупная ссора из-за детей Медведева: позволить им уехать с Бришем из страны или воспрепятствовать этому. Медведев еще не решил. Иванов негодует:
«—.. Ты предал своих детей!
— Прекрати, говорю тебе! В гневе мы теряем остатки мужества.
— И когда это ты научился говорить афоризмами? Залюбуешься… Это самое сделало тебя таким… жалким?..
— Замолчи! — Медведев остановился и побелел. — Или я врежу тебе.
— Я сам тебе врежу! — тихо сквозь зубы произнес Иванов и, сжав кулаки, напрягая челюсти, придвинулся ближе.
Оба замерли. Они сверлили, пронизывали друг друга глазами. Их обходили, на них оглядывались, а они стояли, готовые броситься друг на друга. Это было как раз посредине моста…
И Москва шумела на двух своих берегах».
Москва?! Река! Или город?! Или и то, и другое?. Опять символ, опять метафора — граница разрыва и соединения.
Не хочется прибегать к банальным эпитетам, перечислять имена писателей, с философско-художественными достоинствами прозы которых можно сравнить трагическое звучание и этой последней сцены, и всего романа В. Белова. Но вот в цеховых своих спорах, и видимо, в запальчивости обиды на наших редакторов, мы, бывает, говорим, что появись сейчас Достоевский со всей наготой правды и боли в его романах, — нет, не напечатали бы. Не поняли бы, не оценили, побоялись бы… Теперь, после В. Белова, сомневаться грешно: приди и Достоевский — напечатают! Опубликуют.
А сцена на мосту — это извечная трагическая болезнь русской интеллигенции и русской народности в литературе вообще — разобщенность. Со времен «Слова о полку Игореве» призывает народ своих князей к единению, а мы?.. Мятущиеся, сомневающиеся, страдающие, упивающиеся своей сострадательностью, и так любящие себя, себя, себя, что с кулаками друг на друга готовы, когда и надо-то всего малость — вместе идти. Вместе радеть за Отчизну любезную.
И в философском плане это единственный путь, не позволяющий Бришу оседлать третьего скакуна, ту самую «белую лошадь», что, в конце концов, вполне логично трансформируется в образной структуре романа в приснопамятного троянского коня…
«Всё впереди» — это роман контрастов. Тени здесь тем гуще, резче, чем ярче падающий на них свет. Никогда прежде, при всей выразительности языка, образности и пластичности прозы В. Белова, ему не удавалось столь гармоническое соотношение частей и противоположностей, частей и целого, и распределение в этом соотношении светотени по закону золотого сечения искусства.
Первая часть романа зримо противопоставлена второй, с какой стороны ни взглянуть. Завязка — развязке. Мещанское бытие — антимещанскому протесту. Подозрения — убеждениям. Победы — поражениям и наоборот. И даже в восприятии романа в целом это внутреннее противостояние частей, созданное писателем вполне осознанно, играет свою роль: первою частью он вовлекает читателя в стихию внешне спокойной, ироничной, становящейся постепенно все более напряженной нравственно-философской прозы — это штиль едва всколыхнувшегося перед грозой моря; во второй части — накал борьбы ураганной силы — борьбы идей, эмоций, чувств, поиск спасительной лодки, чтобы найти свой берег, добраться до него…
Несущая форма духовного бытия народа и литературы — язык — выступает в романе в столь резкой контрастности, тождественной всякий раз строго взвешенному и продуманному замыслу автора, что невольно приходит мысль о найденном магическом перстне русской словесности… А впрочем, нет, все гораздо проще: не будь В. Белова с его «Привычным делом», «Канунами», «Ладом», даже с его «Речными излуками», не говоря уже о «Воспитании по доктору Споку», — вряд ли мы имели бы и «Всё впереди» с его осязаемой, соответствующей материалу жизни, пластичностью, гибкостью и выразительностью языка.
Роман дает любопытную возможность сравнить (и, думается, сделано это умышленно!), как меняется язык в соответствии с задачей автора при описании, в сущности, одного и того же предмета — например, видения белой лошади Ивановым.
«Не желая спугивать необычно отрадное свое состояние, Иванов тихонько вылез из машины и ступил ближе к туману и полю. Звуки не стали его преследовать. Он остановился и вдруг вдалеке увидел белую, скорее всего цыганскую, лошадь. Она щипала траву и была намного белее тумана. И все это — сочетание тумана и прекрасных звуков, видение белой лошади и запах талой земли — обескураживало, заставляло вспоминать нечто необыкновенное и забытое, но, по-видимому, самое главное. Но что же в жизни самое главное?»
А вот — та же лошадь, но совсем иное состояние Иванова, да и Люба, с которой ассоциативно вспоминается лошадь, уже совсем другая для него.
«Белая лошадь стояла в глазах. Белая лошадь расплывается в сером тумане! Он, жаждущий справедливости Иванов, слышал ее ночной топот и ржанье. Она ржала, когда останавливалась, эта Белая лошадь. „Ржала, ржать“. Слово утратило свою первоначальную чистоту, оно стало выражением цинизма. Неужели дурная судьба преследует даже слова?..»
И едва ли не как пояснение к произвольно выбранному нами тексту для сравнения — мнение Медведева, которое следовало бы адресовать критикам, отказывающим автору и роману в привычном «беловском» языке, либо вообще людям, не чувствующим слова: «полнокровными словами выражаются полнокровные и явления, а выхолощенный язык превосходно отражает дурные свойства самой жизни».
Движение ведущей мысли романа — от «духовной импотенции» до «уважения к великим человеческим тайнам», уважения, ставшего нормальным медведевским состоянием, равно как и все художественное развитие образов романа, так же подчинено золотому сечению искусства.
Взять хотя бы семейную пару Зуевых. Вячеслав и Наталья, при всей их противоречивости, воспринимаются как целое, как единство светлого и темного, переданное в невообразимой гамме контрастов и переходов. Эту целостность подчеркивает и придает ей высокий смысл дело Зуева — создание копий ушедших кораблей. Обратимся же к описанию этого дела, ставшего смыслом зуевской жизни: