Страница 29 из 58
— Дурной шофер то и дело давит на тормоза. А еще ему вечно кажется, что дорога слева намного лучше. И вот он, как Славка Зуев, выезжает на встречную полосу…
Медведев доказывал, что физический труд — это естественная потребность нормального человека, что нелогично противопоставлять физический труд интеллектуальному, поскольку физический труд не исключает интеллектуальности, а подразумевает ее: «С каких пор физические усилия перестали быть интеллектуальными и творческими? Поверь мне, это искусственное разделение! Все наши усилия направлены на то, чтобы перехитрить природу. Мужчины в этом деле обскакали женщин, многие встали на высокие каблуки. Аэробика, поворот рек… Электронная музыка и пластмассовые цветы в ресторане „Москва“. Господи…»
— Ты ходишь по таким дорогим ресторанам? — подкузьмил Иванов.
— Это оттого, государь мой, что осетрина там пока не пластмассовая. Но часто ли я туда хожу, можно судить по тем же гвоздичкам. Со временем они становятся розовыми, потом совсем белыми. Представляешь? Постирал — и баста! Они опять чистенькие…
— Говорят, Хаммер построил нам дом торговли, а в доме целый синтетический сад.
— Он всегда отделывался от нас суррогатами. Все в общем-то сводится к правде и лжи, к искренности и тайне. Неискренние борются с искренними, обманывают совестливых. И побеждают. Да еще говорят: вы дураки, а дуракам так, мол, и надо.
— Ты тоже считаешь, что искренность и совестливость равносильны глупости? — глядя на часы, спросил нарколог.
Медведев подзамялся. Сделал дурашливую гримасу и крякнул.
— Говори, говори, — не отступал Иванов.
— В какой-то мере «да»! Впрочем, нет. Совсем нет!
— Так да или нет?
— Нет! — Медведев ударил по своему дощатому столу так, что тарелка подпрыгнула.
— И ты считаешь, что можно выжить, будучи искренним?
— И можно, и должно! Более того, дорогой Александр Николаевич, только так, наверное, и можно выжить.
— А какой смысл? Выживать?
— Вечный вопрос русского интеллигента! — засмеялся Медведев.
— Мне жаль всех умерших… — Иванов разглядывал этикетку «Мускателя», — особенно умерших насильственно и безвременно…
— Ты знаешь, мне тоже. Почему-то мне особенно жаль Пушкина… Представляешь? Я иногда плачу о Пушкине… В новосибирском Академгородке я видел кость — детскую лопатку с дыркой. Пробита стрелой или копьем. Еще во времена мамонтов. И мне жаль это дитя так же, как Пушкина… Ты, может, переночуешь?
Иванов отказался. Медведев снял с полочки какую-то книгу, раскрыл и написал что-то на титульном листе:
— Возьми, полистаешь, когда будет время.
.. Александр Николаевич Иванов уехал с последним электропоездом. Вагоны были совсем пусты. Он раскрыл обернутую в газету книгу и прочитал: «Иван Шмелев. „Праздники, радости, скорби“». Дальше шла размашистая медведевская надпись:
Я понимаю смерть как возникновение и завершение борьбы между моим телом и духом. Гармонию их называю жизнью…
Саше Иванову на память.
«Нет, надо же! — думал нарколог, удивляясь, что ему совсем не хотелось спать. — А почему Медведев ни разу не спросил о своей бывшей жене? О детях тоже ни слова».
Иванов вспомнил своих детей и трех светловолосых, тоненьких, как тростинки, племянниц. Сжимая зубы, вслух промычал фразу, услышанную когда-то от Зуева: «Держава прокормит…»
Нет, Зуев, кажется, говорил не «прокормит», а «заплатит». В глазах и где-то под переносицей копилась сентиментальная тяжесть. Нарколог сделал глотательное движение. Пустая электричка грохоча летела к Москве.
Медведев не мог согласиться с тем, что страдания укрепляют и облагораживают людей. Достоевский — увы! — и не устраивал его в этом смысле. Хотя по отношению к Медведеву писатель был совершенно прав… Но он-то, Медведев, не хотел и не мог соглашаться с такой правотой.
Шесть лет заключения и более трех, проведенных вдали от Москвы, сотворили иного Медведева: он не мог без улыбки вспомнить свою прежнюю жизнь. Да, опыт последних лет действительно сотворил иного Медведева, почти все понимающего и сильного, почти свободного и застрахованного от большинства социальных вирусов. Но что из того? Он, этот опыт, должен принадлежать ему, только ему одному! Медведев не желает такого опыта даже своим врагам…
Он жил в подмосковных сельских местах, не пытаясь вернуть себе право на городскую жилплощадь. Москва, конечно, была нужна. Но он не хотел быть зависимым от нее.
Крохотная комнатка Жени Грузя была в полном медведевском ведении. За стенкой жила мать Жени — Мария Владимировна. Другой ее сын, женатый, работал в совхозе, жил в казенном каменном доме. История семьи Грузей содержала множество детективных, порой по-настоящему трагических сюжетов. Чего стоил один отъезд шестнадцатилетней Маруси из-под Киева в октябре тридцатого года! А эта трогательная, почти неземная любовь Мартына к юной Марусе, рожденная в холодных лесах под Тотьмой. Марию Владимировну так до сих пор все и зовут: Маруся. Она рассказывала Медведеву, как они с мужем всю жизнь, вплоть до шестьдесят первого года, продвигались с севера на юг, ближе к своей Украине, как строили мазанки, покупали хибары, избы, продавали их одну за другой, все время понемножку продвигаясь на юг. Ближе к родине…
Москва встала на их пути, когда умер муж и когда старший сын закончил десятилетку. Обойти столицу они не смогли, она уже и тогда была слишком обширной..
Проводив на электричку Александра Николаевича Иванова, Медведев той же тропкой вернулся в деревню. «Неправда, что в Москве не бывает белых ночей», — опять подумалось ему при виде зелени поля, стушеванной сильными сумерками.
Туман поднимался в низинах. Зеленоватое небо мерцало редкими, едва заметными звездочками. Медведев взглянул сначала в сторону сушилки, затем в сторону кладбища. Громко хмыкнул, сжал зубы и зашагал к дому.
В сарайке он зажег настольную лампу и минут пять вылавливал набравшихся комаров. Потом разделся, подставил лампу к изголовью и достал из портфеля бумаги Жени Грузя. (Эти бумаги еще на той неделе передала ему Маруся, Мария Владимировна.) Сейчас среди институтских конспектов и технических записей Медведев неожиданно обнаружил письмо Жени к младшему брату:
«.. нам кажется, что все впереди, — говорилось после обычных приветствий. — Для нашего детства, отчасти для отрочества, подобное ощущение было реальным и справедливым. Но уже в юности оно копило в себе угрозу ошибок и заблуждений. Мы не заметили этих угроз. Едва освободившись от детских пеленок, мы барахтаемся под покровом романтических грез. Мы жили так, словно нам никогда не будет конца. Но наши мечты о будущем, не теряя своих возможностей к реальному воплощению, таили в себе опасность бездействия и ложных путей. За идеализацию нашего будущего и прозвали нас оптимистами. Со всей безоглядностью и верой в справедливость подобной оценки мы ежеминутно отрекались от своего настоящего, то есть от самих себя».
Медведев не на шутку увлекся чтением. Вспомнилось, как Грузь не однажды сочинял шуточные стихи для новогодних стенных газет.
«Годы летели мимо нас, но нам все еще думалось, что все впереди. Не считаешь ли ты, что это смешно? Теперь, когда так много и трудно прожито, когда почти все наши детские мечты превосходно осуществились? Иллюзия, с которой мы не можем расстаться, спасает от краха одних розовых дурачков. И тех, кто может думать, но не хочет этого делать из чувства самосохранения, то есть из трусости. Теперь нам пора отрешиться от всяких иллюзий. В том числе и от той, что все впереди. Конечно, тут легко впасть в другую крайность, решив, что впереди у нас ничего уже нет. Это было бы не меньшей ошибкой. Не думай, что я поучаю тебя, как раньше, как младшего брата. Мы давно сравнялись с тобой. Твой „статус“ младшего для меня оскорбителен. Когда я говорю о тебе, значит, говорю о себе. Спрашивая тебя, я спрашиваю себя. Так вот, мне кажется, что все то, что осталось нам во времени, зависит теперь только от нас, и в нашей с тобой власти сделать этот остаток значительней всего предыдущего. Так же как в нашей власти трусливо и бездарно закончить свой путь, расписаться в несостоятельности. Я знаю, что мы не имеем права на выбор. Велико искушение оставить за собой право на выбор, но мы не имеем права на это право. Считаешь ли ты равноценными и совместимыми понятия жизни и смерти? Я — нет. Однажды в минуту слабости, раздавленный страданиями, я произнес нашей матери жестокие, полные сатанинского эгоизма слова: „Мама, зачем ты меня родила? Я бы не страдал сейчас, если бы меня не было“. Она заплакала и сказала что-то, что я, занятый только собой, не запомнил дословно. Кажется, она говорила, что мое рождение тоже от нее не зависело. Очень часто с самонадеянной гордостью я думал, что если не от меня зависело появиться или не появиться на свет, если я не был свободен в этом, то хотя бы право уйти из жизни остается за мной. И никто, мол, не отнимет его от меня…»