Страница 3 из 6
Вдруг кто-то легонько хлопнул его по плечу, он обернулся и увидел сияющее лицо Мустаняйнена, старик радовался, что нашел своего случайного знакомого.
IV. О Балмушах, политуре и других гадостях
Прежде чем рассказать о действительно страшных явлениях, перевернувших всю жизнь Хибажа, мы должны вместе с героем посетить одно место — место злачное. Нам нельзя обойти его. Целый год место это срасталось с Хибажем; показав место, мы тем самым покажем, от чего спасся Хибаж. Рассказ наш не веселый по существу, нет.
— Вейка! — удивился Хибаж, тоже немного радуясь, что хоть нечто похожее на товарища здесь с ним. — Как это вы меня нашли, позвольте узнать?
Мустаняйнен, таинственно улыбаясь, шептал:
— Вася сена росила риехать, осень плакает.
— Ах, так?! — Хибаж рассеянно смотрел, как левша, сколачивая шар за шаром, оканчивал партию.
Страх напал на чиновника. Он ведь проиграл еще двадцать рублей, почти все. «Вернусь пьяный как дым, легче брань снести, — подумал Хибаж, — а на жизнь возьму жалованье вперед». Просветлев, бросил он кий, уплатил проигрыш, взял покорно лукаво улыбающегося Мустаняйнена за рукав, вышел на Невский и сказал извозчику такой сложный адрес из двух улиц и номеров, что извозчик, почесав за ухом, не сразу, но догадался:
— Это в Балмуши, што ль?
— В они самые.
— Опять вотка пить? — сказал вслух укоризненно Мустаняйнен в то время как болтавшаяся между добродетелью и спиртом душа его утвердительно повторила: «Та, опять».
— Я тебя угощаю, — мрачно сказал Хибаж шкиперу. — Ты меня не оставишь?
— Мой — никокта! — кротко ворчнул старик, и глазки его замаслились.
«Балмуши» — красный кирпичный дом, грязный и мрачный, с извилистым проходным двором, помещается поперек двух захолустных рабочих улиц. Каменные ворота аркой с одной улицы вечно животрепещут разнокалиберным, входящим и выходящим народом, картуз, косоворотка, сборные голенища и пирамидальная шапка татарина-старьевщика постоянно мелькают здесь, редко разнообразясь скошенными набок галстуком и «монополем», с трудом застегнутым красными мозолистыми руками. Внутри двора сушилось белье и мрачно, придерживаясь за стенку, сосредоточенно передвигались «ханжисты».
Когда Хибаж и Мустаняйнен подъехали к «Балмушам», у ворот, грызя семечки, стояло человек шесть парней; два татарина с пустыми мешками и несколько зоркоглазых, окладисто-бородатых типов картузной складки. Из этой толпы вышли двое; один таинственно зашептал Хибажу:
— Спиртику? А то, может, английской горькой?
— А почем? — хмуро спросил Хибаж, зная, что все равно денег не хватит.
— Горькая — тринадцать, господин.
— А спирт?
— Этот шестнадцать.
— Да, поди, «балованный»?
— Упаси господи! Никогда водой не разводил. Может, какие другие «балуют», а мы нет!
— Четырнадцать, полбутылки беру, — сказал Хибаж. Бородач хладнокровно сплюнул и вышел из ворот на улицу. Второй тип предложил то же самое и по той же цене.
— Идем! — сказал Хибаж шкиперу. — Я знаю тут «такую» квартиру.
На одной из площадок грязной, полутемной лестницы Хибаж, не звоня, так как входы в этом доме почти никогда не запирались, потянул затхлую дверь, и компаньоны оказались в крошечной квартире полурабочего, полумещанского типа. Ситцевый полог, пестрое лоскутное одеяло, иконы с бумажными цветами, табуреты, самовар и на желтом полу — дорожка — все отдавало семейственностью.
Появление старухи цыганского типа, утвердительно закивавшей, бормоча: «Есть, есть!» — оживило шкипера и буквально осчастливило чиновника, трясшегося, как в лихорадке.
— Почем?
— Да уж для вас, барин, берегла. «Баловенева» в ем и курице не испить. Четырнадцать бумаг кладите — и ваша.
— Слушай, Боковица, — сказал Хибаж, — полбутылки дашь?
— Отолью способно.
— И фунт политуры, это в кредит. Идет? Некуда идти, Боковица.
— Ну, ну, отвернитесь!
Приятели, смекнув, что баба не хочет показывать, откуда вынет драгоценные соки, уставились в окно.
— Теловой папуска! — сказал, глотая слюну, Мустаняйнен.
Сзади их зазвякало стекло. Оба повернулись, как на шарнире. В одной руке Боковица держала белую пол-бутылку, в другой — темно-зеленую с политурой. Закуску подала она обычную в «Балмушах»: щепоть клюквы на грязном блюдечке и соль. Хибаж попробовал спирт и обжег горло. Волнуясь, то проливая, то недоливая, разводил он в стаканах водой спирт. Дал Мустаняйнену и выпил блаженно сам. Дух его поднялся. Мустаняйнен выпил, как вздохнул, и, смакуя момент, даже зажмурился.
Пока они, теперь уже не торопясь, выпивали, разговаривая с азартом все о том же, то есть где, и как, и за сколько изловчиться добыть напитки, причем Хибаж не уставал делать трагические отступления в сторону символа жизни и высоких материй, Боковица, на их глазах и с помощью вошедшей дочери, молодой, иконописного типа женщины с пустыми темными глазами и загаром во всю щеку, «очищала» густую желтую политуру, сильно вонявшую крепким смолистым запахом. Бутылку с политурой женщины, подсыпав в нее соли и разведя водой, долго трясли на коленях, отчего «шерлак» свернулся по стенкам бутылки в виде лохматого маслянистого студня, а спирт, отдельно от него, принял вид мутной, как сыворотка, жидкости. Три раза пропускали его сквозь вату, в результате чего получилась противно-соленая, с смолистым запахом и привкусом жидкость; она, несмотря на очистку, преисправно склеивала пальцы и просилась «в Ригу».
Мустаняйнен рассчитывал, выпив сам и дав опохмелиться Хибажу, доставить чиновника домой, но, после политуры и спирта, все изменилось перед его глазами, хотелось «кулять». У него было с собой около полсотни рублей, и показались они ему, обыкновенно скупому, такими маленькими, не нужными ни на что, кроме «тевоська» и «пирта», и он был уже пьян.
Хибаж твердил:
— Я чиновник, но у меня есть душа! Безумно скорбит она!.. Вижу бессилие свое и трепещу!.. Доколе, о господи? Где-то есть… Испания… меморандум… глетчеры… а я?! Какая ж это жизнь?
Мустаняйнен же, пытаясь петь по-русски, выводил заунывно одну-единственную памятную строку:
— «А-во поле пыль, стоял…» — И нараспев тем же мотивом заканчивал: — А-а, тут мой песенка — и сконсялся.
V. Жалобы Ариадны
Оставим их… Наступил вечер. Марья Лукьяновна в бессильной тоске о загулявшем муже своем изныла. Было около десяти часов. Мальчики спали. Марья Лукьяновна сидела у раскрытого окна и плакала. Наверху, в мезонинчике, окно было тоже открыто. По комнате, совершенно пустой, если не считать скудной мебели и жильцовского сундука, шагал из угла в угол описанный нами выше волосатый мужчина в грязном светлом костюме, оживленном огромным радужно-ярким галстуком. Задерживаясь у окна, он каждый раз слышал монотонный вздыхающий плач и энергично плевался. Если бы читатель знал, чем был занят в это время мозг мужчины, он весьма удивился бы. Об этом мы сообщим в конце правдивого нашего повествования, а пока заметим, что плач весьма раздражал мужчину.
Он сошел по лестнице вниз, усмотрел в сумерках сидящую перед окном хозяйку, закурил и оглушительно крякнул.
— Кто тут? — встрепенулась Марья Лукьяновна, прижимая к носу платок.
— Я. Искандер-Амурский!
— Вы уж меня извините, голова разболелась, растрепалась.
— Обреветесь! — грозно сказал Искандеров, приближаясь аршинными шагами к окну.
Женщина вздрогнула и, чувствуя, что ее жалеют, разразилась рыданиями.
— Чего плачете? — тоном волостного писаря спросил Искандеров.
— Чего?! — Она махнула рукой. — Да… в петлю от такой жизни… загубитель мой… злодей, двадцатник несчастный… дети… обуть, одеть… пьяница… трое суток!..
Она жаловалась долго и основательно. Хибаж затрепетал бы, услышав ее грозную речь. Искандеров, воздевая бороду траурными пальцами вверх, задумчиво посасывал ее, сочувствуя той и другой стороне.
— Угум! — сказал он. — Положение не из красивых. Ну, я пойду. Одначе все поправлю.