Страница 1 из 2
Александр Грин
Веселая бабочка
Барон подарил Мери письменный стол. Эту дорогую вещицу (дамский письменный стол неприятно называть мебелью) он купил нетерпеливо и радостно, предвкушая ласковую улыбку женщины.
Ей, конечно, необходимо было писать на чем-нибудь свои записочки-лилипуты.
Она действительно улыбнулась и благодарила барона и даже, привстав на цыпочки, поправила ему, под огненной бородой, галстук. Барон чмокал губами, мурлыкая от восторга.
Мери была танцовщица и жила на содержании у барона.
Осуждать ее за это не следует, — все дети любят сладкое и все хотят кушать.
Мери не любила барона. Она жила прошлым и мучилась им. Но в ярком ее лице не было ничего заметно. Посмотрим дальше.
Барон ушел. Мери подняла руки, соединив концы пальцев. Свои сильные чувства и мысли она выражала всегда танцами. Теперешние ее бессознательные движения, лениво изменяя позы нежного тела, созданного для поцелуев и глаз, казались острым желанием покинуть навсегда землю, несясь в дивный рай неги, описанный Магометом.
Она как бы взвивалась. Пальцы ее ног в маленьких туфлях едва касались пола. Трудно было заметить в ней золотник тяжести.
В зеркале с золотыми гирляндами, важно сдвинув тонкие брови, танцевала вторая Мери.
Был вечер: иллюминация улицы сверкала на черном окне белыми, красными и голубыми шарами.
— О Мери, Мери! — вздохнул, проходя мимо ее дома, молодой поклонник, очень несмелый.
— Мери! — простонал в другом конце города старик, тоже поклонник.
— Мери! — сказал купец, ударив по столу кулаком.
— Мери! — заплакал член общества одиноких.
— Барышня Мери! — проникновенно сказал дворник ее дома.
И еще много людей вспоминали в этот вечер красотку Мери, великодушную пленницу жизни.
Она же, кружась в сверкающей комнате, дотанцовывала свое случайное настроение.
После далекого, в передней, звонка, Мери остановилась. Холеная, льстивая горничная, войдя, сказала, что пришел неизвестный человек в старом пальто.
Мери кивнула.
Когда появился неизвестный, она с неудовольствием помотала головой: человек был весьма грязен. Видимо, он был из мира пропойц. Жалкий, детский лоб с густыми бровями, сеть морщин, красный нос, и быстро бегающие, опухшие глаза ясно выдавали «стрелка». Он, скрипя рыжими сапогами, подал запечатанное письмо.
Мери прочла, всплеснула руками, заплакала и упала в кресло, топая ногами от боли.
Затем сквозь раздвинутые на мокром лице пальцы один ее глаз, несчастный и влажный, взглянул на понурую фигуру бродяги.
— Это… очень далеко? — Она всхлипнула еще раз и встала, вытирая глаза крошечным комочком платка.
— Извините — не близко. И без меня, осмелюсь сказать, трудно вам будет разыскать. Жилище сложное.
— Едем! — Мери неистово позвонила, чтобы одеться. — Идите в переднюю! Идите… я сейчас!
Извозчик вез странную пару от главных улиц, сетью угрюмых переулков, к заставе. Мери беспокойно ворочалась, понукая извозчика словами и зонтиком. Замысловатое перо ее шляпы тряслось над ухом бродяги. Взволнованная, нарядная женщина угнетала его своим присутствием. Электрическая, душистая перчатка ее то и дело стискивала руку проводника в порыве горького нетерпения. Он хмуро ежился и, наконец, боясь прикасаться к странному существу, устроил свои ноги так, что они болтались снаружи.
Мери почти молчала. Она боялась спрашивать. Коляска несла их в местах, где было меньше движения, с напуганной быстротой лихача. Характер улиц постепенно менялся. Грязнее и ниже становились дома, неровнее — мостовая, улицы — уже, фонари — реже.
Проходили толпы рабочих, хулиганы. Брели с добычей халатники, напевая по привычке: «Халат!» Скуластые проститутки шныряли в углах, басом приглашая «увлечься».
Взъерошенные кошки мяукали у ворот. Слепые протягивали свою горсть. Женщины в платках перебегали дорогу, прижимая к груди бутылку. Безрукие встряхивали пустым рукавом. Безногие ерзали по панели, вытирая вспотевший лоб. Хриплая музыка граммофонов гремела из дверей чайных. В пустынные дворы-сараи въезжали извозчики, покачиваясь от сна.
В переулке у шестиэтажного дома, сатанеющего от грязи, пьянства и нищеты, извозчик остановился. Мери и прощелыга вступили в полутьму крутой лестницы. Раздавленная луковица сунулась под каблучок танцовщицы, сделав его скользким. Наконец, потянув ободранную клеенку, проводник открыл дверь. Это была квартира с перегородками из газетной бумаги и дранок, кусков штукатурки и развешанного белья.
— Входите! — сказал проводник Мери, притихшей от смущения.
Он свернул влево. Там, вытянувшись под лоскутным одеялом, на сколоченной из досок кровати — лежал в тряпье тяжело дышащий от слабости и счастливого нетерпения человек, на взгляд — иной породы, чем проводник Мери. Он был худ как цыпленок и всматривался, расширяя глаза.
Мери наполнила собой комнату; в тысячу раз стало в ней беднее и гаже.
Больной привстал. Он ничего не видел, кроме женщины. Проводник вышел.
— Не жизнь, а кошмар! — сказала Мери, нагибаясь к лежащему и закусывая губу, чтобы не плакать. — Ты ли это, Максим?
— Обо мне потом! — восхищенно сказал больной, целуя упавшую ему на лицо ладонь. — Я пять лет не видел тебя. Я не имел права и сейчас это делать. Но, может быть, моя болезнь тяжела, как знать, что будет… захотелось взглянуть на Мери.
— Не ври! — Она, не удержавшись, заплакала, припав головой к плечу мужчины. — Еще бы ты помер! Этого не хватало! Я сделаю все, что нужно! Дай термометр… или нет, я побегу к доктору!.. Что с тобой?!
Но он не ответил сразу, и она не повторяла вопроса. Пять лет — срок немалый, — люди разучиваются говорить друг с другом, передавать чувства.
— Мери, — сказал наконец Максим, — я хриплю, задыхаюсь, не могу встать. Зачем ты ушла от меня?
Она выпрямилась. Необходимо было сказать правду, так как положение изменилось.
— Это все твои мамаша и тетки. Я ведь не знала, что из этого выйдет. Если б ты не писал романов, — другое дело. В тот день, когда ты ездил для меня за шеншелем, — обе они явились ко мне. Они даже не доложили о себе, а пришли, как домой. Разговор был короткий, но у меня разболелась от него голова. «Вы, — говорят они, — бросьте его, потому что он сделается знаменитым писателем, а вы его погубите». — Мери пожала плечами. — «Вы, — говорят, — миленькая, но пустая и легкомысленная. Он из-за вас погибнет… Он за вас и теперь на стенку лезет… Будьте великодушны!» Так они меня уговаривали! Я долго после того, как они ушли, каталась по полу и рвала волосы, но ничего не сделаешь! Зачем стала бы я портить тебе жизнь? Я и написала тебе: «Не люблю, не могу видеть, противен», и кончено. Я же в дураках и осталась.
— Так вот что… — сказал Максим, повертываясь к стене и делая вид, будто колупает обои. Затем он пролежал, уткнувшись лицом в подушку, минут пять.
— Слушай, — робко сказала Мери, — не сердись!
Максим повернулся.
— А я не мог жить без тебя! — заговорил он. — Я спился… ты видишь, где я теперь! Это была ошибка, Мери. Я без тебя не мог работать совсем.
— Все пошло кувырком, — задумчиво произнесла женщина. — Но мы поправим это. Мы поселимся вместе. Ты будешь снова писать свои романы?
— Конечно.
— Хорошо. Поцелуй меня, пьянчужка, и подожди… я сейчас!
Она оглянулась. В щелях драных перегородок торчали истерически любопытные зрачки соседей и слышалось удерживаемое дыхание. Мери, все еще в слезах, показала зрачкам язык и помчалась за доктором.
На прелестном письменном столе, подарке барона, через день после рассказанного оказалась записка:
«Уважаемый Димочка! Ты будешь, может быть, горевать, но желаю тебе утешиться. Я уехала. Если придешь в театр, я выгоню тебя вон… Пойми это!..