Страница 48 из 57
На столе появилась горка сухарей и вода в кувшине с отбитой ручкой. Пожилой поляк с большими усами, стриженный под «ежик», бережно начал делить сухари и даже сухарные крошки. Я смотрел, как на столе вырастают двадцать три кучки — по три с половиной сухаря в каждой. Не отрывали глаз от них и повстанцы. Двигая мохнатыми бровями, Хожинский стал разливать воду из кувшина в стаканы, кружки, фляги. Видимо, напряженное молчание людей передалось ему: руки его затряслись, он чуть было не пролил воду. Хожинский смутился. Юзеф мягко отстранил его и взялся за кувшин:
— Позвольте мне, товарищ «Чапаев»! Командовать вы хорошо умеете, а вот это дело…
Никто не засмеялся шутке. Хожинский отошел от стола и молча стал смотреть, как Юзеф делит воду. Только теперь я заметил, как бледны лица повстанцев, как глубоко запали их глаза, как были измучены эти мужественные люди!
Положив пистолет на стол, я расстегнул карман летной куртки, достал пакет НЗ, разорвал его и высыпал на стол содержимое.
Однако Сенк тут же сгреб все выложенное мною в одну кучку, пододвинул ее ко мне и сурово сказал:
— Положи обратно! Ведь ваши самолеты сбрасывают нам продовольствие… Это большая помощь. Тут много женщин, детей, больных и раненых… наших, варшавских…
— Тогда пусть это будет для них! — упрямо возразил я.
Хожинский шумно кашлянул, пряча влажные глаза под мохнатыми бровями. Юзеф тоже отвернулся. Повстанцы шаркали ногами, выстраивались вдоль стола в очередь за сухарями и водой. Получив паек, они уходили на баррикаду.
Рука майора Сенка легла на мое плечо.
— Думаешь, не вижу? Ведь ты не все сказал?..
Долго разговаривали мы в темном углу подвала. Лицо Сенка я различал с трудом. Но слова его, когда он заговорил о трагической судьбе Варшавы, были жаркими и гневными. Я понял: положение было ужасным.
— Ты понимаешь, нам уже ведомо, что санация[20] хотела бы по нашим трупам прийти к власти до прихода советских войск. Это восстание понадобилось Буру для борьбы против нас, против свободной Польши, а не против гитлеровцев… Это нам теперь ясно. Но есть люди в Варшаве, еще не вполне представляющие себе, куда их тянет Бур-Комаровский и его лондонские хозяева. И это страшно… Мы потому и примкнули к восстанию, чтобы предотвратить катастрофу, если это удастся… Ну ничего! Клянусь честью, рано или поздно мы выбросим всех этих предателей из Польши! Пусть мы погибнем, но дети наши будут свободны!..
Окончив разговор со мной, майор Сенк подозвал Юзефа:
— Как со вторым десантником?
— Пока еще не нашли! — доложил Юзеф. — Разрешите мне самому пойти на поиски?..
Я тоже не мог больше сидеть и гадать, что случилось с Дмитрием. Медсестра не хотела отпускать меня. Она настаивала, чтобы я отдохнул и немного пришел в себя. Но разве я мог хоть минуту быть спокойным, не зная о судьбе Дмитрия?
…Со мной пошли Юзеф и Хожинский. Они повели меня по каменным катакомбам под городом. Мы шли по подвалам, котельным и соединявшим их траншеям. Трудно рассказать, что это был за путь. Мне еще и сейчас снятся узкие каменные коридоры, холодные стены, мерзкая плесень и скользкие трубы, за которые приходилось держаться, чтобы не упасть. Мы часто спотыкались во мраке этих зловещих подземелий…
Иногда стены сдвигались, и над нами нависал неровный потолок. Приходилось идти не только сгорбившись, но местами пробираться ползком. Однако и сюда доносилось еле слышное, слабое — слабее биения сердца — далекое и частое уханье снарядов.
Мы попадали то в просторные подземелья, то в подвалы домов-гигантов, но и в них дышалось не легче. Тут вповалку лежали сотни и тысячи варшавян — женщины, дети, старики. Живые рядом с умершими…
Не во всех подвалах горели фонари и лучины; в иных воздух был таким спертым, что спички тотчас гасли, как только я зажигал их.
В одной из каменных пещер, посреди небольшой группы сидевших и лежавших людей, оказались две одинаково одетые девочки — видимо, близнецы, лет по десять. Они с трудом поднялись на ноги и, тяжело перешагивая через лежавших, пошли к нам… Взявшись за руки, девочки преградили нам путь. Они стояли запрокинув головы, глядели умоляюще, но строго и твердили: «Спасите маму, спасите маму!»
Мы направились в угол, где лежала их мать. Я нагнулся над женщиной, разглядел ее лицо и понял, что она уже не нуждается в помощи. А девочки все еще жалобно шептали: «Спасите маму…»
Хожинский положил свою широкую ладонь на голову одной из девочек и хотел что-то сказать ей, но вдруг отчаянно махнул рукой и быстро пошел прочь, втянув голову в плечи. Я отдал девочкам найденный в кармане сахар. Они взяли его, но не притронулись, а так и остались стоять, неловко держа сахар в дрожащих ручонках.
Видимо, в подвалах было много больных. Но сколько людей страдало тут не от болезней, а от голода!.. А сбрасываемое нами продовольствие? Неужели оно не попадает в руки населения?..
В следующем подвале чадно горели две-три лучины. Мы пробирались между лежавшими, освещая себе путь фонариком. Люди здесь были настолько обессилены и так измучены голодом, что никто даже не поднял головы, никто не встал, никто не посторонился, чтобы освободить нам путь. Люди, не мигая, безжизненными глазами смотрели прямо перед собой.
И вдруг одна женщина хрипло вскрикнула, быстро поднялась и, прижимая к груди завернутого в одеяло ребенка, качаясь, шагнула ко мне. Глаза ее светились такой безумной радостью, что я невольно отшатнулся. Она протянула ко мне руку, пытаясь схватить меня, и с неожиданной силой крикнула:
— Бейте немецких извергов!
Если бы здесь разорвался снаряд, то эти люди, возможно, не сдвинулись бы с места. Но теперь все подняли головы. Кто-то высоко поднял лучину. По стенам и по потолку заметались косые тени. Ожил весь этот мрачный подвал.
Один из моих спутников тревожно прокричал что-то, видимо призывая к спокойствию, но слова его потонули в гуле голосов. Я крикнул с силой:
— Братья и сестры! Наши летчики каждую ночь сбрасывают вам продовольствие… Скоро наступит день освобождения!
Мои слова упали во внезапно наступившую тишину. Потом люди заговорили тише, и можно было расслышать:
— Братья, сестры… братья, сестры…
Метров двадцать мы шли по траншее, затем вступили в последний на нашем пути подвал. Он был пуст. На полутемной лестнице, которая вела на улицу, сидел белобородый поляк. Старый солдатский мундир с крестами мешком висел на его худых плечах. На коленях у старика лежала охотничья двустволка. Ее треснувшее ложе было стянуто проволокой. Услышав наши шаги, старик обернулся и кивнул головой в сторону подвала:
— Я вот дежурю пока… Нельзя никого на улицу выпускать, здесь стреляют… А может, там и нет никого?
Он пристально присмотрелся, остановив взгляд на моих погонах, затем встал.
— Ваше благородие… Кто вы такой? — торопливо, смешивая польские и русские слова, спросил он. — Неужто русский?
— Русский летчик… капитан! — ответил за меня Юзеф. — Вы, дедушка, караульте строже.
Старик вытянул руки по швам, выпятил грудь:
— Слушаюсь, пане плютоновый![21] — с неожиданной силой, по-солдатски четко ответил он. Потом улыбнулся, сунул руку в карман и показал нам сухарь: — Это ваш, советский, с неба…
Он был очень истощен и, казалось, потерял всякое представление о жизни, утратил грань между прошлым и настоящим. Именно это на минуту пришло мне в голову, когда я увидел его мундир и старые медали. Но тут же почувствовал, что ошибся. Я был свидетелем чего-то гораздо более сложного и значительного. В дни смертельного голода и губительного огня, видя несчастья своей родины, старик взял в руки оружие. Он собрал в своей памяти все, что в его прошлой жизни было связано с солдатской стойкостью, самоотверженностью. Кто и зачем поставил его на этот никому не нужный пост? Кто знает! Может быть, он сам решил оставаться тут под огнем, чтобы охранять «гражданских людей»?.. Старик был военным до мозга костей и выполнял свой долг…
20
Правительство санации существовало в панской Польше. В 30-х годах оно выдвинуло программу «санации» (очищения) страны от «заразы большевизма».
21
Взводный (польск.).