Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 48



Мы будем ощипывать и покусывать цветочки. Цветы созданы, чтобы их о(т)щипывать, как на уровне стебля, так и на уровне лепестков. Затыкать ими вазы — пошло… Что еще будет?

Его чубчик — темно-зеленый с белым, рыжие усы, руки — прочные и невесомые, руки — малиновые и мягкие (вы клали себе когда-нибудь пастилу на причинное место — между концом клитора и началом лобка? — вот положите, почувствуйте…)…

Окна высотного дома напротив залиты майонезом весеннего солнца. Точно такой же майонез был на картинке в книге Микояна «О вкусной и здоровой пище», которая стояла на полке в темном небольшом коридоре, а коридор был темным оттого, что там было много дерева: светлые, но тусклые стеллажи и небольшая по длине, но высокая полка, черно-красная, на которой стояли учебники французского языка, книги о вкусе, уксусе и куске (это еще что такое?), затем — зернистая Микояна, а солнце вплывало в соседнюю комнату, именуемую «кабинет», и там давало уроки геометрии на бледно-палевых обоях с рисунком цветов или пастей.

Майонез через десять минут превратился в жемчуг, да такой — серо-желтый, такой матово-бликующий, что стало ясно: весна.

«Отчего же майонез был сер»? — спросит любознательный читатель. «А от того, — отвечаю, — что тогда все было серое — точнее, сложноцветное; не умели, или слишком умели фотографировать».

Чистого белого цвета в природе нет. А что вы скажете про синеватые пельмени? В них есть нечто мертвенное. Значит, остается одно: серая желтизна, каплю зеленого и капельку розового надо прибавить к этим белилам. И как аппетитно! Это же настоящий бон аппети! А там и устрицы (ну их!), что-нибудь с кровью, с зеленью, с печеными фруктами и тонко наструганной лошадью (чего?!).

Утром в комнате пахло не очень хорошо. Я сразу вставала и делала завтрак из того немногого, что успела своровать у соседа, а именно — горячие бутерброды с расплавленным сыром.

Он даже и не думал вставать. Даже не было надежды, что он откроет свои прекрасные заплывшие глаза, потянет своим красным и длинным носом, скажет «фу», вытянет вперед волосатые руки, повозит ногами в шерстяных носках туда-сюда, накинет на зябкие плечи простыню и что-то пробормочет. На это надежды не было.

Съев все то немногое, я снова ложилась к нему, ощущая сильное желание много и подробно, то есть добротно, а, может быть, и дробно, а, вернее сказать, прочно и основательно ебаться. Я видела, что по небу плывут облака, голые ветки тополей розовы и блестящи, на крышах лежит грустный снег в тени, а на свету он тоже грустный, очень грустный снег… Зато не грустили семена какого-то другого дерева. Я сунула ему руку в штаны. Там была полуготовность. У меня забилось сердце. Свет завернул за угол. «Кто бы пососал мне клитор?» — горестно подумала я. Он спал. Окна были не майонезом, а пасмурной водой Москвы-реки, в них появилось много зеленого. И снова вспыхнуло: ослепительно, сразу и — устойчиво. Кажется, он так и не проснулся никогда. Или стал ходить по комнате, причитать, охать, вдохновенно прихлебывать одеколон, говорить, как он ослаб, пахнуть так, как это может только он. А я все ждала. Мне все равно было хорошо, потому что я была где-то совсем не здесь, и все воспринимала через толщу великого обновления. Я желала жалеть, а не зверствовать.

Взявшись за руки, мы вышли из поезда и долго-долго шли за пивом.

Любуясь солнцем, я прислонилась к помойке и стала зорко поглядывать по сторонам в поисках утренних приключений.



Я курила настолько просто и небрежно, так весело стряхивала пепел и щурилась, как Джек Николсон, что всем сразу становилось ясно: я совершенно свободна и готова на все. После окончания нашей «семейной жизни» я могла спокойно прислониться к помойке, достать французскую булку с колбасой и съесть ее целиком, не деля с этим гаденышем. То же было в смысле сигарет. Я была счастлива, что никто не стукнет меня по шее и не обругает последними словами, если я возьму себе лишнюю ложку сахару. Я разом расправилась, как резиновые свернутые тапочки.

Теперь я вовсе не походила на нищую подругу Николсона-Чертополоха, которая, будучи талантливой пианисткой, за ради этого притворного бродяги, который по воскресеньям не пил, а покупал на вырученные деньги гуся и нес своей жене, которая принимала его и любила в любом виде, а особенно с гусём, и там он в ванной мок, надевал визитку и свежую рубашку, брился, выводил вшей, ел сэндвич с гусём, бранился и мирился с детьми, которые все же его любили — и вот непонятно — за что его любили, когда он всем так остоебал, и если за то, что он в бродяжьих притонах наводил справедливость в пьяном виде, то это ерунда: по пьянке сыграть в великодушие может каждый — э? — да-а-а, так вот, эта его подруга не знала, что он живет двойной жизнью, думала рвань рванью, надо помочь… Продала рояль, зубы, волосы, платья, посуду, стала пить… вместе с ним. Потом стала дрочить за ночлег у его друзей, а рот берегла, потому что всегда знала, что будет великой певицей — или это Вишневская знала? — я всегда путаю книги с фильмами. И в чем тут было дело — то ли ее никто не хотел в пизду ебать, то ли она больная была (а это скорее: она и ходила так скрючившись), но потом, когда зажав нос прищепкой, которую она всегда носила в чемодане, она ночевала в какой-то кибитке, дяденька, урча, схватил ее руку, сунул в свои штаны и ее рукой стал себя тешить и кончил, точно как я, то она пошла в церковь, помыла эту руку в церковном фонтане, попросила прощения у Господа и нашла перед распятием долларов сто. Пошла в столовую, но есть уже не могла, потому что не было зубов. Ну и так далее. Умерла она с чистыми волосами, нахуячившись СКОТЧ ВХИСКИ в какой-то гостинице: вероятно, от обиды — голову помыла и все остальное в които веки, а он не идет. Вся эта жертвенность мне давно уже стояла поперек горла.

Теперь я с удовольствием рассматривала мужиков, и неожиданно мне пришла в голову мысль заработать денег с их помощью, как это бывало прежде.

Я узнала расценки. Я была в стороне от всяких злачных мест, где коротко стриженые мальчики обычно грозятся «бошку отвернуть» за одиночество, я была в своем любимом амплуа «порочная юность», и ни один мудак в мире не дал бы мне больше лет, чем мне было восемь лет назад: все они не верили истинному возрасту и в один голос удивлялись. Я улыбалась, организуя при этом в постели шарм неотработанности движений: не столько из любви к актерству, сколько из брезгливости.

Блаженная, давно забытая трезвость сообщала телу колоссальное количество энергии, отчего хотелось визжать, прыгать и, закинув руки за голову, сделать что-то такое, чего никто до меня еще не делал.

Я представила себе, что поднимаюсь на сцену… и почему-то пошла домой. Навстречу мне шел прекрасный молодой человек, одетый с изысканной небрежностью. Он молча остановился рядом со мной, улыбнулся улыбкой Игоря Угольникова и вынул из куртки цветок. И дал мне. И пошел дальше. Трясясь от негодования, я плюнула на цветок, зашвырнула его в помойку и увидела, что в здании, именуемом «раскрытая книга», из опущенного окна вырвалась бледно-розовая штора, похожая на выцветший советский флаг. Она полоскалась на ветру, напоминая мне о моей несостоявшейся юности.

видоискательница

И. Купряшину

Стоял сентябрь. Собак кормили голландскими сосисками, приняв идиому «Hot dog» за пояснение «для собак», а я рядом, запустив по локти руки в мусорный контейнер, искала съестное. И нашла, вобщем, кое-что там было. Они искусали мне ноги, когда я подошла к красивой баночке и сказала как-то с обилием слюны и нью-йоркским акцентом: «Good product! I enjoy it». Местные нищие исцарапали мне лоб, потому что это был их мусорный контейнер. Они умудрились ловко содрать эпителий, так что кровь не появлялась, но боль была невыносима. Под прессом долгой боли я сидела на скамеечке и вскоре исторгла из себя контейнерный ужин. Можно было пойти в притон D’Own, но там из меня вывернули бы душу вдобавок к желудку. Оставалось пойти на чердак с запахом голубей и земли и ночью ворочаться на досках под сексуальными взглядами луны, а когда голубиная парочка, спутав освещение, начнет спариваться — смотреть и чувствовать свое постепенное от молниеносности возбуждение. Тогда я сожмусь в ноль на этой доске и буду повторять: я лежу в горячей пустыне; солнце палит высоко… и жарко все… мои ступни обжигает песок…