Страница 67 из 161
— Что делать, пан начальник? — спросил вахмистр.
— Пошел ко всем чертям! — рявкнул Ковальский. — Откуда я знаю, что делать? Куда ехать?.. Чтоб тебя громом убило!
— Поезжай, поезжай в Биржи, там увидишь! — сказал Мирский.
— Поворачивай на Кейданы! — заорал Ковальский.
— Чтоб мне свиной щетиной порасти, коли не приставят там тебя к стенке и не расстреляют! — сказал Оскерко. — Как же ты предстанешь перед гетманом? Тьфу! Позор тебя ждет, пуля в лоб и больше ничего!
— А я больше и не стою! — воскликнул несчастный парень.
— Глупости, пан Рох! Мы одни можем тебя спасти! — продолжал Оскерко. — Ты ведь знаешь, что мы готовы были идти за гетманом хоть на край света и погибнуть. Больше было у нас заслуг, чем у тебя, да и чины побольше. Не однажды проливали мы кровь за отчизну и всегда прольем ее с радостью, но гетман изменил отчизне, отдал Литву в руки врага, заключил с ним союз против всемилостивейшего нашего короля, которому мы присягу принесли на верность. Уж не думаешь ли ты, что нам, солдатам, легко было выйти из повиновения, нарушить дисциплину, встать против собственного гетмана? Но кто сегодня с гетманом, тот против отчизны! Кто сегодня с гетманом, тот против его величества короля! Кто сегодня с гетманом, тот изменил королю и Речи Посполитой! Потому-то мы и бросили булавы под ноги гетману, — так велели нам совесть и долг, вера и честь. Кто это сделал? Разве я один? Нет, и пан Мирский, и пан Станкевич, лучшие солдаты, честнейшие люди! Кто остался с гетманом? Смутьяны! Почему же ты не следуешь примеру тех, кто лучше тебя, и умнее, и старше? Хочешь позор навлечь на свое имя? Хочешь, чтобы тебя назвали изменником? Загляни себе в душу, спроси свою совесть, как надлежит тебе поступить: стать ли изменником при изменнике Радзивилле или пойти с нами и драться за отчизну до последнего вздоха, до последней капли крови? Пусть земля расступится и поглотит нас за то, что мы отказались повиноваться князю! Но лучше нашим душам век в преисподней гореть, нежели нам ради корысти Радзивилла изменить королю и отчизне!
Речь эта, казалось, произвела на Роха сильное впечатление. Он вытаращил глаза и разинул рот.
— Чего вы от меня хотите? — спросил он через минуту.
— Чтобы ты пошел с нами к витебскому воеводе, который будет защищать отчизну.
— Ишь ты! А у меня приказ везти вас в Биржи.
— Поди поговори с ним! — сказал Мирский.
— Так вот мы и хотим, чтобы ты не выполнил приказа! Чтобы оставил гетмана и с нами пошел, пойми же ты! — воскликнул, потеряв терпение, Оскерко.
— Вы себе что хотите говорите, а только ничего из этого не выйдет. Я солдат! Чего бы я стоил, если б оставил гетмана. Не моего ума все это дело, не моя воля, его. Согрешит он, так будет в ответе и за себя и за меня, а мое собачье дело ему повиноваться! Человек я простой, чего рукой не сделаю, так где уж головой… Одно только я знаю, должен я повиноваться — и баста!
— Ну и делай, что хочешь! — крикнул Мирский.
— Мой это грех, — продолжал Рох, — что велел я повернуть на Кейданы, потому мне в Биржи ехать велено. Вовсе я с ума свихнулся с этим шляхтичем, который хоть и родич мне, а такое со мною сделал, что и чужой бы не сделал! Добро бы не родич, а то ведь родич! Бога он не боится, что и коня у меня забрал, и лишил меня княжеской милости, и кару навлек на меня. Хорош родич! Ну а вы поедете в Биржи, а там будь что будет!
— Нечего время попусту тратить, пан Оскерко, — сказал Володыёвский.
— А ну поворачивай на Биржи, собаки! — крикнул драгунам Ковальский.
И они снова повернули на Биржи. Одному из драгун пан Рох приказал сесть на телегу, сам вскочил на его лошадь и ехал подле узников, все еще повторяя:
— Родич, да чтоб такое сделать!
Хотя узники не знали, что ждет их впереди, и были очень удручены, однако, услышав эти слова, не могли удержаться от смеха.
— Утешься, пан Ковальский, — сказал наконец Володыёвский. — Не такие, как ты, попадались на удочку этому рыцарю. В хитрости он самого Хмельницкого превзошел, а уж что до уловок, так тут с ним никто не может сравниться.
Ковальский ничего не ответил, только от телеги немного отъехал, боясь насмешек. Стыдно было ему и узников, и собственных солдат, и так он был растерян, что жалко было на него смотреть.
А полковники в это время вели разговор о Заглобе и его удивительном бегстве.
— Удивительное дело! — говорил Володыёвский. — В какую бы переделку ни попал этот человек, всякий раз выйдет цел и невредим. Где не помогут отвага и сила, там он уловку найдет. Другие теряют мужество, когда смерть им заглянет в глаза, или предают себя богу и ждут, что будет, а он тотчас умом пораскинет и что-нибудь да придумает. Храбр он, когда надо, как Ахиллес, но предпочитает идти по стопам Улисса.
— Не хотел бы я его стеречь, хоть бы в цепи его заковали, — сказал Станкевич. — Это ничего, что сбежит, да ведь на смех же еще тебя поднимет, издеваться будет.
— То-то и оно! — сказал пан Михал. — Теперь он до конца жизни будет потешаться над Ковальским, а не приведи бог на зубок ему попасть, язык у него — острей во всей Речи Посполитой не сыщешь. А как начнет еще, по своему обычаю, расписывать, так животики со смеху надорвешь.
— А понадобится, так он, говоришь, и рубиться горазд? — спросил Станкевич.
— Еще как горазд! Ведь это он на глазах у всего войска зарубил под Збаражем Бурлая.
— Нет, клянусь богом, такого человека я еще не встречал! — воскликнул Станкевич.
— Большую услугу оказал он нам своим бегством, — заметил Оскерко, — потому что забрал с собой письма гетмана. Кто его знает, что писал гетман про нас в этих письмах. Не думаю я, чтобы шведский комендант в Биржах поверил не Ковальскому, а нам. Не может этого быть. Мы ведь приедем как узники, а он как начальник конвоя. Но что там не будут знать, что с нами делать, — это как пить дать. На плаху, во всяком случае, не поведут, а это самое главное.
— Да я это так только говорил, — ответил Мирский, — чтобы Ковальский совсем потерялся. Но то, что нас, как ты говоришь, на плаху не поведут, это, право же, плохое утешение. Так повернулось дело, что лучше смерть! Ясно, что теперь разгорится еще одна война, что на этот раз начнется смута, а это уж последний конец. Зачем мне, старику, смотреть на это?
— И мне, я ведь помню другие времена! — воскликнул Станкевич.
— Вы не должны так говорить, ибо милосердие божие превыше людской злобы, и всемогущая десница господня может вырвать нас из пучины, когда мы меньше всего этого ожидаем.
— Святые слова! — сказал Ян Скшетуский. — И как ни тяжело нам, солдатам покойного князя Иеремии, жить теперь, ибо мы привыкли к победам, а все же хочется еще послужить отчизне, только бы дал бог наконец вождя — не изменника, а такого, которому человек мог бы предаться всей душой и всем сердцем.
— Ох, правда, правда! — вздохнул Володыёвский. — Мы бы день и ночь сражались.
— Это, скажу я вам, самая большая беда, — промолвил Мирский, — все мы от этого как впотьмах ходим и сами себя спрашиваем: что делать? И неуверенность гнетет нас, как тяжкий сон. Не знаю, как вы, но меня томит и душит тревога. Как подумаю, что это я бросил булаву к ногам гетмана, что это я причина мятежа и бунта, от ужаса остатки седых волос встают у меня дыбом на голове. Да! Но что же делать пред лицом явной измены? Счастливы те, кому не надо было спрашивать себя об этом и искать в душе ответа!
— Вождя, вождя пошли нам, боже милосердный! — снова воскликнул Станкевич, поднимая глаза к небу.
— А что, воевода витебский, говорят, человек весьма достойный? — спросил Станислав Скшетуский.
— Да! — ответил Мирский. — Но нет у него булавы ни великого, ни польного гетмана, и пока всемилостивейший король наш не присвоит ему звания гетмана, он может действовать только на свой страх. Одно верно — что не пойдет он ни к шведам, ни к другим врагам.
— Пан Госевский, гетман польный, в плену у Радзивилла.
— А все потому, что он тоже человек достойный, — подхватил Оскерко. — Когда до меня дошла весть об его аресте, я так и обмер и сразу почуял, что дело неладно.