Страница 58 из 161
Однако и он явно поколебался. Правда, не бросил своей булавы под ноги гетману, но и не стал на его сторону в первую же минуту.
«Не на кого положиться, никому нельзя верить, — угрюмо подумал князь. — Все они перейдут к витебскому воеводе, и никто не захочет разделить со мною…»
— Позор! — шепнула совесть.
— Литву! — ответствовала гордыня.
Свечи оплыли, и в покое потемнело, только в окна лился серебряный свет луны. Радзивилл загляделся на лунные отблески и погрузился в глубокую задумчивость.
Медленно стали мутиться отблески, и люди замаячили во мгле, они все прибывали, и князь увидел, наконец, войска, которые спускались к нему с вышины по широкой лунной дороге. Идут панцирные полки, тяжелые и легкие, идут гусарские полки, реют над ними знамена, а во главе их скачет кто-то без шлема, — видно, победитель возвращается с победоносной войны. Тишина кругом, и князь явственно слышит голос войск и народа:
— Vivat defensor patriae! Vivat defensor patriae!
Войска все приближаются; уже можно различить лицо полководца. Он держит в руке булаву; по числу бунчуков видно, что это великий гетман.
— Во имя отца и сына! — кричит князь. — Да ведь это Сапега, это воевода витебский! А где же я? Что же мне суждено?
— Позор! — шепчет совесть.
— Литва! — ответствует гордыня.
Князь хлопнул в ладоши, Гарасимович, бодрствовавший в соседнем покое, тотчас показался в дверях и согнулся кольцом в поклоне.
— Свет! — сказал князь.
Гарасимович снял нагар со свечей, затем вышел и через минуту вернулся со светильником в руке.
— Ясновельможный князь! — сказал он. — Пора на отдых, вторые петухи пропели!
— Я не хочу спать! — ответил князь. — Задремал, и злые грезы меня душили. Что нового?
— Какой-то шляхтич привез письмо из Несвижа от князя кравчего; но я не посмел войти без зова.
— Давай скорее письмо!
Гарасимович подал письмо, князь вскрыл печать и прочел следующее:
«Храни тебя бог, князь, и упаси от умыслов, кои могут принести нашему дому вечный позор и погибель. За одно таковое намерение не о владычестве, но о власянице надлежит помыслить. Дума о величии нашего дома и у меня на сердце лежит, и наилучшее тому доказательство старания, кои прилагал я в Вене, дабы получить suffragia в сеймах Империи. Но отчизне и повелителю нашему я не изменю ни за какие награды и власть земную, дабы после такого сева не собрать жатвы гнева при жизни и осуждения за гробом. Воззри, князь, на заслуги предков и на незапятнанную славу и опомнись, Христом-богом молю, покуда есть еще время. Враг осаждает меня в Несвиже, и не знаю я, дойдет ли до твоих рук сие послание; но хотя каждая минута грозит мне гибелью, не о спасении молю я бога, но о том, дабы удержал он тебя от сих умыслов и наставил на путь истинный. Буде свершилось злое дело, можно еще recedere[45] и скорым исправлением искупить вину. А от меня не жди помощи, заранее упреждаю, что, невзирая на кровные узы, силы свои соединю с паном подскарбием и с воеводою витебским и оружие мое сто раз обращу против тебя, князь, прежде нежели добровольно приложить руку к сей позорной измене. Поручаю тебя, князь, господу богу.
Михал Казимеж Радзивилл,
князь Несвижский и Олыцкий,
кравчий Великого княжества Литовского».
Прочитав письмо, гетман опустил его на колени и со страдальческой улыбкой покачал головой.
«И он меня покидает, родная кровь отрекается от меня за то, что пожелал я дом наш украсить неведомым доселе сиянием! Что поделаешь! Остается Богуслав, он меня не предаст. С нами курфюрст и Carolus Gustavus, а кто не пожелал сеять, тот не будет собирать жатву…»
«Позора!» — шепнула совесть.
— Ясновельможный князь, изволишь дать ответ? — спросил Гарасимович.
— Ответа не будет.
— Я могу уйти и прислать постельничих?
— Погодя!.. Всюду ли расставлена стража?
— Да.
— Приказы хоругвям разосланы?
— Да.
— Что делает Кмициц?
— Он бился головой об стенку и кричал о позоре. В корчах катался. Хотел бежать вслед за Биллевичами, но стража его не пустила. За саблю схватился, пришлось связать его. Теперь лежит спокойно.
— Мечник россиенский уехал?
— Не было приказа задержать его.
— Забыл! — сказал князь. — Отвори окна, душно мне, задыхаюсь я. Харлампу вели отправиться в Упиту за хоругвью и тотчас привести ее сюда. Выдай ему денег, пусть уплатит людям первую четверть и позволит им выпить… Скажи ему, что после Володыёвского получит в пожизненное владение Дыдкемы. Душно мне… Погоди!
— Слушаюсь, ясновельможный князь.
— Что делает Кмициц?
— Я уже говорил, ясновельможный князь, лежит спокойно.
— Да, да, ты говорил… Вели прислать его сюда. Мне надо поговорить с ним, вели развязать его.
— Ясновельможный князь, это безумец…
— Не бойся, ступай!
Гарасимович вышел; князь вынул из веницейского столика шкатулку с пистолетами, открыл ее, сел за стол и положил шкатулку так, чтобы она была у него под рукой.
Через четверть часа четверо шотландских драбантов ввели Кмицица. Князь приказал солдатам выйти. Остался с Кмицицем один на один.
Казалось, ни кровинки не осталось в лице молодого рыцаря, так он был бледен; только глаза лихорадочно блестели, но внешне был он спокоен, смирен, а может, погружен в безысходное отчаяние.
Минуту оба молчали. Первым заговорил князь:
— Ты поклялся на распятии, что не покинешь меня!
— Я буду осужден на вечные муки, коли не исполню своего обета, буду осужден, коли исполню! — сказал Кмициц. — Мне все едино!
— Коль я на злое дело тебя подвигну, не ты будешь в ответе.
— Месяц назад грозили мне суд и кара за убийства… нынче, мнится мне, невинен я был тогда, как младенец!
— Прежде, нежели ты выйдешь из этого покоя, тебе будут прощены все твои старые вины, — проговорил князь. Внезапно переменив разговор, он спросил его мягко и просто: — А как, ты думаешь, должен был я поступить перед лицом двух врагов, стократ сильнейших, от которых я не мог защитить эту страну?
— Погибнуть! — жестко ответил Кмициц.
— Завидую вам, солдатам, которым так легко сбросить тяжкое бремя. Погибнуть! Кто глядел в глаза смерти и не боится ее, для того нет ничего проще. Никому из вас и на ум не придет, никто и помыслить не хочет о том, что, если я разожгу теперь пламя жестокой войны и погибну, не заключив договора, камня на камне не останется от всей этой страны. Избави бог от такой беды, ибо тогда и на небе душа моя не нашла бы покоя. О, terque quaterque beati[46] те, кто может погибнуть! Ужели, мнишь ты, мне не в тягость жизнь, не жажду я вечного сна и покоя? Но надо выпить до дна кубок желчи и горечи. Надо спасать эту несчастную страну и ради спасения ее согнуться под новым бременем. Пусть завистники обвиняют меня в гордыне, пусть говорят, будто я изменяю отчизне, дабы вознестись самому, — бог свидетель, бог мне судья, жажду ли я возвышения, не отрекся ли бы я от своего замысла, когда бы все могло решиться иначе. Найдите же вы, отступившиеся от меня, средство спасения, укажите путь, вы, назвавшие меня изменником, и я еще сегодня порву этот документ и заставлю воспрянуть ото сна все хоругви, чтобы двинуть их на врага.
Кмициц молчал.
— Но почему ты молчишь? — возвысил голос Радзивилл. — Я ставлю тебя на мое место, ты великий гетман и воевода виленский, и не погибать, — это дело немудрое, — но спасти отчизну ты должен: отвоевать захваченные воеводства, отомстить за Вильно, обращенное в пепел, защитить Жмудь от нашествия шведов, — нет, не Жмудь, всю Речь Посполитую, изгнать из ее пределов всех врагов!.. Сам-третей кинься на тысячи и не погибай, ибо тебе нельзя погибать, но спасай страну!
— Я не гетман и не воевода виленский, — ответил Кмициц, — не мое это дело. Но коли надо сам-третей кинуться на тысячи, я кинусь!
45
отступить (лат.).
46
О, трижды и четырежды блаженны (лат.).