Страница 15 из 156
В изумлении внимали ему король и сановники.
Архиепископ устремлял горе слезящиеся глаза, ксендз Выджга торопливо переводил слова Кмицица нунцию, другие сановники за голову хватались, слушая гостя, иные молились, бия себя в грудь.
Когда же Кмициц дошел до последних штурмов, когда стал он рассказывать о том, как Миллеру доставили из Кракова тяжелые пушки и среди них кулеврину, перед которой не устояли бы не то что ченстоховские, но никакие стены в мире, стало так тихо, хоть мак сей, и все взоры приковались к его устам.
Но пан Анджей, словно бы задохнувшись, оборвал внезапно речь, ярким румянцем залилось его лицо и брови нахмурились, он поднял голову и гордо промолвил:
— Надо мне теперь о себе слово молвить, хоть и предпочел бы я умолчать… Но коль молвлю я слово, то не похвальбы ради, бог свидетель, и не ради наград, не нужны они мне, ибо высшая награда для меня пролить кровь за королевское величие…
— Говори смело, мы верим тебе! — сказал король. — Что же с этой кулевриной?
— Кулеврина на воздух взлетела! Ночью выкрался я из крепости и взорвал ее порохом!
— О, боже! — воскликнул король.
Тишина наступила после этого, все слушатели замерли в изумлении. Как зачарованные, смотрели они на молодого рыцаря, а он стоял, сверкая очами, с пылающим лицом и гордо поднятой головой. И так ужасен был он в эту минуту, полон такой дикой отваги, что все невольно подумали, что этот человек мог свершить такой подвиг.
— Да, он мог на такое отважиться! — промолвил после минутного молчания примас.
— Как же ты это сделал? — воскликнул король.
Кмициц рассказал все как было.
— Ушам своим не верю! — воскликнул канцлер Корыцинский.
— Милостивые паны, — торжественно промолвил король, — не знали мы, кто перед нами! Жива еще надежда, что не погибла Речь Посполитая, коль родит она таких рыцарей и граждан.
— Он может сказать о себе: «Si fractus illabatur orbis, impavidum ferient ruinae!»[6] — сказал ксендз Выджга, который любил по всякому поводу цитировать древних авторов.
— Прямо не верится! — снова вмешался в разговор канцлер. — Скажи же нам, рыцарь, как спас ты жизнь свою и как пробился сквозь шведов?
— Гром оглушил меня, — ответил Кмициц, — и только на следующий день нашли меня шведы: как труп бездыханный, лежал я у окопа. Суду меня предали, и Миллер приговорил меня к смерти.
— А ты бежал?
— Некий Куклиновский выпросил меня у Миллера; черную злобу таил он против меня и сам хотел со мной расправиться.
— Известный это смутьян и разбойник, слыхали мы тут о нем, — сказал каштелян Кшивинский. — Да, да! Это его полк стоит с Миллером под Ченстоховой.
— Он послом приходил в монастырь от Миллера и однажды, когда я провожал его к вратам, стал склонять меня к измене. Я дал ему пощечину и ногами пнул. За это он и взъярился на меня…
— Да этот шляхтич, я вижу, огонь огнем! — воскликнул, развеселясь, король. — Такому поперек дороги не становись! Так Миллер отдал тогда тебя Куклиновскому?
— Да, государь! В пустой риге заперся Куклиновский со мной и с несколькими своими солдатами. Там привязал меня веревками к балке и стал огнем пытать, бок мне опалил.
— О, боже!
— Но тут его к Миллеру позвали, а тем временем пришли трое шляхтичей, солдат его. Они раньше у меня служили, Кемличами звать их.
— И ты бежал с ними. Теперь все ясно! — сказал король.
— Нет, государь. Мы подождали, покуда Куклиновский воротится. Я приказал тогда привязать его к той самой балке и сам огнем его пытал, да посильней.
Кмициц снова покраснел, увлекшись воспоминаниями, и глаза его блеснули, как у волка.
Но король, который легко переходил от печали к веселью, от строгости к шутке, хлопнул ладонями по столу и крикнул со смехом:
— Так ему и надо! Так ему и надо! Лучшего такой изменник и не заслужил!
— Я его живым оставил, — сказал Кмициц, — но к утру он, пожалуй, замерз.
— Ишь ты какой, обид не прощаешь! Побольше бы нам таких! — восклицал король, совсем уже развеселясь. — А сам с теми солдатами сюда явился? Как звать их?
— Кемличи, отец и двое сыновей.
— Mater mea de domo Кемличей est[7], — с важностью сказал канцлер королевы, Выджга.
— Видно, есть Кемличи большие и малые, — весело ответил Кмициц, — ну а эти не то что малые, а просто разбойники, но храбрые солдаты и преданы мне.
Канцлер Корыцинский уже некоторое время все что-то шептал на ухо архиепископу гнезненскому.
— Много к нам таких приезжает, — сказал он наконец, — что похвальбы ли, награды ли ради басни тут всякие рассказывают. Вести привозят ложные и нелепые, а наущают их часто враги.
На всех как будто вылили ушат холодной воды. Кмициц побагровел.
— Я, вельможный пан, твоего звания не знаю, — сказал он, — но видно, оно высокое, не хочу я поэтому оскорблять тебя; однако же думаю, нет такого звания, чтобы можно было позволить себе безо всякого повода обвинить шляхтича во лжи.
— Милостивый пан, ты говоришь с великим коронным канцлером! — остановил его Луговский.
Но Кмицица взорвало.
— Тому, кто меня во лжи обвиняет, будь он хоть сам канцлер, я одно скажу: легче во лжи обвинять, нежели голову подставлять под пули, легче воском бумаги припечатывать, нежели собственной кровью запечатлевать верность отчизне!
Но Корыцинский совсем не прогневался, он только сказал:
— Я тебя, пан, во лжи не обвиняю, но коли правда то, что ты говорил, бок у тебя должен быть обожжен.
— Так выйдем, ясновельможный пан канцлер, и я тебе его покажу! — рявкнул Кмициц.
— Нет в том нужды, — возразил король, — мы и так тебе верим!
— Нет, нет, государь! — воскликнул пан Анджей. — Я сам этого хочу и прошу, как милости, дозволь показать, чтобы никто, хоть самый что ни на есть достойный, не делал из меня лжеца! Плохая была бы мне это награда за муки! Не хочу я награды, хочу, чтобы верили мне, так пусть же Фома Неверующий коснется моих ран!
— Я тебе верю! — сказал король.
— В словах его одна правда, — прибавила Мария Людвика. — Я в людях не ошибаюсь.
Но Кмициц и руки сложил с мольбою.
— Ваше величество, пусть же выйдет кто-нибудь со мною, ибо тяжко мне оставаться под подозрением.
— Я выйду, — сказал Тизенгауз, молодой королевский придворный.
С этими словами он повел Кмицица в соседний покой, а по дороге вот что сказал ему:
— Не потому я пошел с тобою, что не верю тебе, нет, я верю, а потому, что хотел поговорить с тобою. Видал я тебя где-то в Литве. Но вот имени твоего не припомню, может статься, мы с тобою были тогда еще подростками.
Кмициц отвернулся, чтобы скрыть внезапное смущение.
— Может, где-нибудь на сеймике. Покойный отец часто брал меня с собою, чтобы присматривался я, как шляхта вершит дела.
— Может статься, что и так… Лицо твое мне знакомо, хоть тогда не было у тебя этого шрама. Но ты смотри, сколь memoria fragilis est[8], что-то, мне сдается, что и звали тебя тогда иначе?
— Года все изглаживают в памяти, — ответил пан Анджей.
Тут они вошли в соседний покой. Через минуту Тизенгауз предстал перед лицом короля.
— Как на вертеле его жарили, государь! — сказал он. — Весь бок сожгли!
Когда вернулся и Кмициц, король встал, обнял его и сказал:
— Мы никогда не усомнились бы в том, что ты говоришь правду, и заслуга твоя и страдания не будут забыты.
— В долгу мы перед тобою, — прибавила королева и подала ему руку.
Пан Анджей преклонил колено и почтительно поцеловал руку, а королева, как мать, погладила его по голове.
— Ты уж на пана канцлера не гневайся, — снова сказал король. — Ведь тут у нас и впрямь немало побывало изменников и вралей, что плели всякие небылицы, а долг канцлера правду publicis[9] показать.
— Что для такого великого человека гнев худородного шляхтича! — ответил пан Анджей. — Да и не посмел бы я роптать на достойного сенатора, что являет пример верности отчизне и любви к ней.