Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 245 из 255



Но вскоре дошло до них известие еще невероятней, которое стало предметом обсуждения не только в доме Поланецких и Бигелей, но и во всем городе, а именно: будто Свирский сделал предложение панне Кастелли и свадьба состоится после пасхи. Марыня так разволновалась, что попросила мужа написать Свирскому и спросить, правда ли это. Ответ пришел дней через десять, и, когда Поланецкий с конвертом в руке вошел к ней и объявил: «Письмо из Рима!», Марыня, как девочка, подбежала с разгоревшимися от любопытства щеками, и они прочли следующее:

«Вы спрашиваете, правда ли? Нет, дорогие, неправда! Но чтобы вы поняли, почему этого не могло быть и не будет никогда, я должен рассказать о Завиловском. Он приехал в Рим три дня назад — я уговорил его задержаться во Флоренции и посмотреть еще Сиену, Парму, а особенно Равенну. Завтра он с виа Бриндизи уедет в Афины. А эти три дня с утра до вечера просидел у меня в мастерской, и я, видя, что он чем-то расстроен, и желая навести разговор на вещи, его занимающие, спросил неосторожно: не привез ли он, часом, из Равенны с полдюжины сонетов? И знаете, что за этим последовало? Он побледнел, сказал, что нет, но скоро начнет писать, а потом швырнул вдруг шляпу на пол и разрыдался, как ребенок. Никогда мне еще не доводилось видеть такого взрыва отчаяния. Он бился у меня в руках, твердя, что загубил свой талант, и не способен больше ни на что, и стихов писать никогда уже не будет, и было бы во сто раз лучше, если бы панна Елена не выходила его тогда. Вот как он страдает, а досужие языки небось мелют: зачем ему писать, оли он разбогател. И таким он уже и останется. Сгубили беднягу, отняли душу и талант — погасили огонь, который мог бы светить и греть. Вот что нейдет у меня из головы. Бог с ней совсем, с панной Кастелли! Но надергать перьев у птицы такого полета себе на веер и выбросить его потом в окно — этого я не могу ей простить. Я сказал как-то в Варшаве, что теперь на ней никто не женится, пусть поищет себе какого-нибудь князя Крапулеску, но это все так, слова. На самом же деле дураков много. Что до меня, я не дурак и не Крапулеску. Прощать можно свои обиды, а не чужие, простить за другого ровно ничего не стоит. Вот и все, что я имею по сему поводу сообщить, остальное вам известно. Подожду годик и повторю Стефании свое предложение. Примет она его или нет, в любом случае бог ее благослови, а мое решение неизменно».

— Но откуда же тогда эти слухи? — перебила Марыня.

Читая дальше, нашли они ответ и на этот вопрос.

«Сплетни эти могли появиться оттого, что меня часто видели в обществе этих дам. Помните, прошлый раз в Риме пани Бронич первая мне написала, а Линета, когда я к ним пришел, сама взяла на себя вину безо всяких оправданий. Признаться, меня это тронуло. Что ни говори, для чистосердечного признания нужно иметь какое-то мужество, чуточку порядочности, как-никак это признак раскаяния, крик страдающей души, могущий ее спасти, пусть даже вины не искупающий. Не думайте, будто я пишу это по своему мягкосердечию. Они действительно несчастны, можете мне поверить. Сколько раз приходилось видеть, как опасливо приближаются они к знакомым и каким холодом обдают их те, кто не боится выразить им свое неодобрение. У них столько всего против всех накопилось, что они скоро сами начнут между собою грызться, как справедливо предсказал Васковский. И правда, ужасное положение: в обществе вроде бы приняты, но с запятнанной репутацией. Ну, да бог с ними! Написал бы о них и покрепче, да вспоминаю Елену Завиловскую, которая сказала, что никогда не поздно исправиться. Бедная Линета от всего пережитого очень изменилась: похудела и подурнела, и мне очень жалко ее. Жалко и тетушку Бронич, хотя она по-прежнему несет вздор, от которого уши вянут. Но это она из любви к племяннице, что ее отчасти оправдывает. И хотя я уже написал, что прощать можно только свои обиды, но хоть каплю жалости к ближнему не иметь — для этого гориллой надо быть, а не христианином. Не знаю хватит ли ее у меня, чтобы зайти к ним после того, как я был свидетелем отчаяния Игнация, но что бывал — не жалею. Люди поговорят, поговорят, да и перестанут, год минет — дай бог дожить мне и Стефании, — и сами увидят, что болтали чепуху».

Письмо кончалось упоминанием об Основских: Свирский уже знал об их примирении, сообщая кое-какие подробности, неизвестные Поланецким.

«Думаю, — писал он, что господь в бесконечном могуществе, но и милосердии своем не только предотвращает зло, но и сам обрушивает удары, чтобы высечь из нас искру порядочности. И я в исправление даже такой вот Основской и то верю. Наивно, может быть, но, по-моему, нет людей совсем дурных! Вот вам Анета: и у нее ведь совесть заговорила, и она за ним во время болезни ухаживала. Ох уж эти мне женщины! Такая у меня из-за них путаница в голове, скоро вообще перестану сколько-нибудь здраво рассуждать».

Под конец спрашивал он о здоровье маленького Стася, желая всяческого благополучия его родителям и обещаясь приехать в начале весны.

 ГЛАВА LXIX

А весна уже наступила, ранняя и теплая. В конце марта — начале апреля Поланецкий опять стал куда-то уезжать и пропадал, случалось, по нескольку дней. Они были так заняты с Бигелем, что нередко допоздна засиживались в конторе. Жена Бигеля полагала, что затевается некая грандиозная операция, недоумевая только, почему это муж, который всегда посвящал ее в дела, словно бы вслух размышляя о них при ней и часто даже советуясь, на этот раз как в рот воды набрал. Марыня тоже приметила, что Стах целиком чем-то поглощен. Он был с ней даже ласковей, чем обычно, но ей чудилась в его нежности, в каждом ласковом слове какая-то задняя мысль, которая ни на минуту его не оставляет. И эта его озабоченность с каждым днем росла, к началу мая достигнув апогея. Марыня хотела спросить мужа, что с ним, но колебалась, боясь показаться навязчивой, хотя и безразличной выглядеть не хотелось. Пребывая в этой неуверенности, порешила она выждать, пока муж сам при удобном случае хотя бы намекнет о своих заботах.

Спустя несколько дней ей показалось, что подходящий момент настал. Поланецкий раньше обычного вернулся из конторы с лицом довольным и вместе серьезным.



— Что, Стах, можно поздравить с успехом? — при взгляде на него вырвалось у нее невольно.

Он сел подле нее и, не отвечая прямо, сказал не совсем обычным тоном:

— Смотри, какая погода хорошая, совсем тепло. Пора и рамы выставлять. Знаешь, о чем я думаю последнее время? Что хорошо бы вам со Стасем поскорей уехать из города.

— Если Бучинек никем еще не снят… — отозвалась Марыня.

— Бучинек продан, — возразил Поланецкий. — И продолжал, взяв ее за обе руки и с нежностью заглядывая в глаза: — Послушай, дорогая, я хочу тебе что-то сказать, что-то очень приятное, только обещай, что не будешь волноваться.

— Хорошо, не буду. Ну, говори же, Стах!

— Видишь ли, детка, Машко бежал за границу как несостоятельный должник. А на оставшееся имущество накинулись кредиторы — хоть отчасти возместить убытки. И банк пустил все с торгов. Магерувку, ту разбили на участки и распродали, но Кшемень, Скоки и Сухотин еще можно было спасти, и — ты только не волнуйся, дорогая, — я купил их для тебя.

Марыня глядела на него, не веря своим ушам. Но нет, это не шутка, он сам взволнован не меньше. И со слезами на глазах она обвила руками его шею.

— Стах!!!

Никакие другие слова не шли ей в эту минуту на ум, но в этом одном слились и любовь, и благодарность, и преклонение перед человеком, который так по-деловому, по-мужски сумел всего этого добиться. Поланецкий понял ее и, бесконечно счастливый, прижал к своей груди.

— Я знал, что ты будешь рада, а радость твоя, видит бог, — величайшее для меня счастье. Я помню, как ты жалела Кшемень и как я тебя обидел, продав его, вот и постарался загладить свою вину при первой возможности… Но это все пустяки! Я и десятком Кшеменей не могу отплатить за твою доброту ко мне, не стою тебя все равно.