Страница 243 из 255
— Нет, — ответила она, — но недавно прочла описание одного путешествия… хотя читать и видеть своими глазами — не одно и то же.
И слегка покраснела, поняв, что почти выдала себя: читала об Италии, так как там был Завиловский.
— Свирский уговорил меня и на Сицилию съездить, но там еще слишком жарко было. Туда надо бы сейчас, — сказал Завиловский.
— Ах, кстати, — вспомнила Марыня. — Где же обещанные письма? Вы ведь через Свирского просили позволения писать мне о своих путевых впечатлениях, а я так и не получила ни строчки!
Завиловский смутился и покраснел.
— Я… не мог… — каким-то странным, неуверенным голосом возразил он. — Но скоро я опять начну писать…
Свирский услыхал его и после завтрака подошел к Марыне.
— Знаете, какое он впечатление производит? — сказал он, указывая глазами на Завиловского. — Сосуд драгоценный, но — разбитый.
ГЛАВА LXVII
Спустя несколько дней Свирский зашел к Поланецкому в контору осведомиться о здоровье Марыни и поболтать по душам. Но тот уже собрался уходить.
— Не задерживайтесь из-за меня, — сказал Свирский, — можно по дороге поговорить. При таком ярком освещении, как сегодня, работать все равно невозможно, так что я вас провожу.
— Я должен перед вами извиниться, но мы приглашены к Бигелям на обед, и это первый Марынин выход. Она, наверно, уже одета, но минут двадцать у меня есть.
— В гости идет — значит, здорова.
— Да, слава богу! — радостно отозвался Поланецкий.
— А юный ария?
— Тоже молодцом.
— Счастливец вы! — сказал Свирский. — Будь у меня такой вот клоп, о жене уж и не говорю, я бы, кажется, колесом ходил.
— Вы не представляете, до чего я его люблю… и с каждым днем все больше. Вот уж никак не ожидал. Ведь я, признаться, о дочке мечтал.
— За чем же дело стало, будет и дочка! — сказал Свирский, прибавив: — Пойдемте, однако, вы ведь спешите.
Поланецкий надел шубу, и они вышли на улицу. Был морозный, солнечный день. Мимо проносились сани, звеня бубенцами. Воротники у прохожих были подняты, над заиндевелыми усами вился пар.
— Славный денек! То-то Марыня солнышку обрадуется!
— На душе у вас хорошо, вот вас и радует все, — сказал Свирский, беря Поланецкого под руку. Но вдруг выпростал свою руку и заступил Поланецкому дорогу. — Известно ли вам, уважаемый, — спросил он таким тоном, словно собирался поссориться, — что ваша жена — красивейшая женщина Варшавы? Это я вам говорю, я! — И стукнул себя несколько раз в грудь кулаком, как бы в подтверждение.
— Ба! — воскликнул Поланецкий. — Что — красивейшая! И лучшая, добрейшая притом. Однако пойдемте, а то холодно.
Свирский снова взял его под руку.
— И что я только пережил во время ее болезни, известно богу одному, — волнуясь, продолжал Поланецкий. — Лучше и не вспоминать… Ее выздоровление — настоящий подарок для меня. Но, бог даст, доживем до весны, я тоже преподнесу ей приятный сюрприз.
— Жене вашей равных нет, — заметил Свирский и прибавил, опять остановясь, словно в удивлении: — А сколько в ней простоты!
Некоторое время шли молча, потом Поланецкий стал его расспрашивать о предстоящей поездке в Италию.
— Недельки три пробуду во Флоренции, — отвечал художник, — кое-какая работенка есть. И потом, в Сан Миньято тянет, какое там освещение! По Джиневре соскучился, в которую когда-то был влюблен, по Чимабуэ, наконец. Помните, в Санта Мария Новелла, в часовне Ручеллаи?.. А через три недели — в Рим. Я как раз я собирался об этом обо всем поговорить: сегодня утром у меня был Игнаций и предложил ехать вместе.
— А! — сказал Поланецкий. — Ну и вы, конечно, согласились?
— Не хватило духа отказать, хотя, между нами, с ним иногда бывает очень трудно. Сами знаете, как я его полюбил и жалею, но просто чертовски трудно, как мне ни неприятно вам это говорить… Слов нет, он очень, очень переменился. Я сказал еще пани Марыне на крестинах: сосуд драгоценный, но разбитый. Так оно и есть! Разве я не видел, как он мучился над этими письмами к вашей жене, собираясь описать ей Италию. Часами по комнате ходит, трет эту свою простреленную башку, сядет, опять вскочит, а бумага как была чистая, так и останется. Дай-то бог, чтобы к нему вернулся прежний дар. А всем ведь твердит, что будет писать стихи, но сам, видно, в этом уже сомневается и очень мучается. Я-то знаю, как он мучается.
— Да, это большой удар был бы и для него, и для Елены, — отозвался Поланецкий. — Знали бы вы, как боролась она за его жизнь… боролась, чтобы спасти и талант!
— Большая потеря была бы для всех, — согласился Свирский. — Но кого мне особенно жаль, так это Стефанию. Ее тоже сомнение берет, а будет ли он опять прежним, — это, пожалуй, ее больше всего удручает.
— Бедняжка, — заметил Поланецкий. — Тем более что сам-то он даже и не вспоминает о ней, судя по всем этим его планам насчет будущих путешествий. Хорошо еще, что благодаря Елене у нее есть теперь средства к существованию.
— Подожду год — и опять сделаю ей предложение, — сказал Свирский. — Чего уж там, если сердцем завладела! Вы не обратили внимания, как ей короткие волосы идут? Вот бы всегда такие носила. Год жду и молчу, а там будем считать, что руки у меня развязаны. Не может ведь быть, чтобы и ее отношение к нему за год никак не изменилось, особенно если он ровно ничего не будет предпринимать… Как странно! Думаете, я не делаю всего, что в моих силах, чтобы раздуть в нем хоть искорку чувства к ней? Вряд ли другой на моем месте вот так же шел бы против собственного сердца. Пани Бигель тоже старается, как может. Но поди попробуй? Ведь не скажешь ему: «Женись», — коли он ее не любит. Но еще чуднее, что он и о той, прежней, кажется, совсем забыл. Положим, и целый табун таких девиц не стоит одной Стефании, но то особая статья! Мне-то важно, чтобы она не думала, будто я нарочно Игнация увожу. Отказать ему я ведь не мог, но если паче чаяния зайдет о том разговор, объясните, что я его, избави бог, не уговаривал и много бы дал, лишь бы ей было лучше, а мне, старому псу, хоть бы и совсем счастья не видать.
— Хорошо, так мы и скажем, — ответил Поланецкий.
— Благодарствуйте! Перед отъездом я еще зайду к пани Марыне попрощаться.
— Непременно — и вечерком, чтобы посидеть подольше. Если вернетесь летом, надеюсь, погостите с Завиловским у нас.
— В Бучинеке?
— В Бучинеке или еще где, пока не знаю.
Разговор прервался при виде Основского, который выходил из фруктовой лавки с белым пакетом в руках.
— Смотрите-ка: Основский! — воскликнул Свирский.
— Как изменился, — сказал Поланецкий.
И в самом деле, тот резко изменился. Из-под меховой шапки виднелось осунувшееся, желтое, словно бы постаревшее лицо. Шуба на нем болталась, как на вешалке. Заметив приятелей, он растерялся и хотел было пройти мимо, будто не узнавая. Но они слишком близко сошлись, да и на тротуаре никого, кроме них, не было, и, мгновенно передумав, он подошел и заговорил с ненатуральной поспешностью, точно боясь коснуться того, что у всех троих было на уме.
— Добрый день! Вот нежданная встреча! Я ведь почти безвыездно в Пшитулове сижу и в городе бываю редко. Купил вот винограду — доктора мне рекомендовали. Но от него опилками пахнет, я думал, может, в этом магазине лучше. Какой мороз сегодня, правда? А в деревне уже санный путь установился.
И они пошли вместе, все трое испытывая неловкость.
— Говорят, вы в Египет собираетесь? — первым прервал молчание Поланецкий.
— Давно уже подумываю и теперь вот, наверно, выберусь. Тоскливо зимой в деревне без дела, да еще одному.
Тут он осекся, почувствовав, что вступил на скользкий путь.
Молчание становилось все тягостней, росла и неловкость, которая неизбежна, когда, словно по молчаливому уговору, обходят главное и наболевшее, болтая о разных пустяках. Основский рад был бы распрощаться. Но по многолетней привычке придерживаться определенных правил поведения, которая и в тяжком горе заставляет соблюдать приличия, он бессознательно искал какого-нибудь удобного предлога, чтобы откланяться, и, не находя, только затягивал неловкую паузу. В конце концов он принялся было прощаться, вскинувшись вдруг самым неожиданным и ненатуральным образом, точно не в своем уме.