Страница 221 из 255
— Что? Лианочка?.. Чтобы она достойна этого…
К счастью, дальнейшее объяснение прервал приход Терезы. Тетушка замолчала, не в состоянии вымолвить ни слова от возмущения; Анета спросила Терезу, что поделывают остальные и куда все подевались.
— Пан Коповский, Лианочка и Стефа остались в оранжерее, — ответила Тереза. — Они там орхидеи рисуют. А пан Коповский нас развлекал.
— Это чем же?
— Разговорами… мы так смеялись. Он рассказывал, что его знакомый, некто пан Выж, большой знаток геральдики, уверял его совершенно серьезно, будто в Польше есть герб, в котором изображен стол с ножками.
— Чей же это? Уж не Коповских ли? — отозвался Основский весело.
— А Стефа тоже в оранжерее? — поинтересовалась Анета.
— Да. Все рисуют.
— Сходим к ним?
— Хорошо.
В это время принесли письма; Основский стал просматривать, кому они.
— Это все Анетке, такая маленькая литераторша, а какая у нее всегда огромная корреспонденция… А вот это вам, — протянул он Терезе конверт, — вот это тете, а это Стефе… Знакомый почерк, очень знакомый… Разрешите, я сам ей снесу?
— Иди, иди, — с готовностью согласилась Анета, — а мы пока письма прочтем.
Основский направился к оранжерее, с любопытством разглядывая конверт.
— Чья же это рука?.. — бормотал он. — Похоже, что… Где-то я этот почерк видел!
Он нашел всех троих под большой пальмой у желтого железного столика, на котором стояла орхидея. Девушки срисовывали цветок в свои альбомы. А Коповский в белом фланелевом костюме и черных носках, с тонкой папироской, которую только что достал из лежавшего возле цветочного горшка изящного портсигара, заглядывал им через плечо.
— Добрый день, — сказал, подходя, Основский. — Ну как мои орхидеи? Правда, хороши? Вот великолепные цветы! Стефа, тебе письмо… Извинись и возьми, прочти. Почерк мне очень знаком, но я, хоть убей, не могу припомнить, кому он принадлежит.
Стефания вскрыла конверт и, пробежав письмо глазами, изменилась в лице. Она побледнела, потом покраснела и опять побледнела. Основский наблюдал за ней с любопытством.
— Вот от кого, — дрогнувшим голосом сказала она и показала подпись.
— А!.. — сказал Основский, сразу обо всем догадавшись.
— Можно попросить тебя на несколько минут?
— Конечно, детка, — ответил искренне тронутый Основский. — Я к твоим услугам.
И они вышли из оранжереи.
— Наконец-то нас оставили одних, — простодушно сказал Коповский.
Линета помолчала и, взяв со стола его замшевый портсигар, стала водить им по щеке. Коповский устремил на ее красивое лицо свои чарующие глаза, от взгляда которых Линета просто таяла. Она давно знала, что он из себя представляет, и беспредельная его глупость не была для нее тайной, но изящество и несравненная красота этого глупца волновали ее плебейскую кровь. Каждый волосок в его бороде имел для нее странную, неотразимую прелесть.
— Вы заметили, что с некоторых пор за нами следят, как не знаю за кем, — продолжал Коповский.
А она, будто не слышала, продолжая водить портсигаром по щеке, потом поднесла его к губам.
— Какая замша мягкая, — сказала она. — Попробуйте…
Коповский взял портсигар и стал целовать то место, к которому прикасалась Линета.
Оба притихли.
— Нам нельзя тут оставаться, — сказала Линета.
И, взяв горшок с орхидеей, хотела поставить его на одну из полочек, которые лесенкой протягивались в теплице, но не могла дотянуться.
— Разрешите мне, — предложил Коповский.
— Нет, нет! — ответила она. — Еще уроните и разобьете. Я с той стороны зайду.
И с этими словами с горшком в руках зашла с другой стороны, где между полками и стеной оставался узкий проход. Коповский последовая за ней.
Линета взобралась на кучу кирпичей, поставила горшок на самую верхнюю полку, но тут кирпичи, дрогнув, разъехались под ней, и она пошатнулась. Стоявший сзади Коповский подхватил ее за талию. И так на несколько секунд застыли они в неподвижности: она — прислонясь спиной к его груди, он — прижимая ее к себе. Линета все больше стала клониться назад, наконец голова ее оказалась на груди Коповского.
— Что вы делаете… нехорошо! — прошептала она, обдавая его горячим дыханием; грудь ее высоко вздымалась.
А он вместо ответа впился губами в ее губы. Руки ее быстрым движением крепко обвили его шею, и она, не переводя дыхания, стала исступленно отвечать на его поцелуи.
В ослеплении страсти оба не заметили, как в оранжерею вошел Основский. Неслышно приблизившись по песку к лестничке, он с искаженным, бледным как полотно лицом уставился на них.
ГЛАВА LVI
Завиловский меж тем то приезжал на несколько часов в Бучинек, то спешил обратно в Варшаву — и так каждый день, в зависимости от дел и работы. Свадьба должна была состояться осенью, сразу по возвращении из Шевенингена, и Поланецкий советовал ему заранее подыскать квартиру и обставить ее хоть как-нибудь, на первый случай. Они с Бигелем предложили ему во всем этом свою помощь, а пани Бигель — по части хозяйственной. Наезды его в Бучинек связаны были и с Еленой. Хотя по завещанию, составленному год назад, она оказалась единственной наследницей огромного состояния, она прямо говорила: отец своей воли не изменил лишь потому, что не предвидел близкой кончины и откладывал это со дня на день, по обыкновению людей пожилых. По ее убеждению, отец несомненно хотел оставить что-то своему родственнику и продолжателю рода и ее долг — исполнить его желание. Как именно она это сделает, никто не знал, да и ей самой не очень было ясно до составления точной описи недвижимого имущества и капиталов. Но тем временем она уже отдавала Игнацию все, что, по ее представлению, должен был наследовать мужчина. Подарила почти весь гардероб покойного, большое и ценное собрание оружия — предмет гордости отца, великолепных лошадей, к которым он питал слабость и продажу которых Поланецкий взял на себя, и, наконец, ту самую коллекцию трубок, судьбой которых был так озабочен Коповский.
Холодная и неприступная с виду, с нерасполагающим выражением лица, всегда сурового и сосредоточенного, Елена отнеслась к Игнацию с нежностью прямо-таки материнской, словно унаследовав от отца и привязанность к нему. С ним и голос ее смягчался, и взгляд. И в самом деле, ведь, кроме Игнация, носящего одну с ней фамилию и все-таки родственника, хоть и дальнего, у нее никого на свете не было. И, узнав о намерении Завиловского обставить квартиру, она попросила Поланецкого положить в банк на имя молодого человека довольно значительную сумму, не говоря ему пока об этом.
Завиловский с его отзывчивым юношеским сердцем быстро привязался к ней, как к старшей сестре, и она это почувствовала. Это была взаимная симпатия, опиравшаяся на доверие и желание друг другу добра. Со временем такая симпатия перерастает обычно в прочную дружбу, которая помогает сносить жизненные невзгоды. Но пока Елена занимала лишь скромное место в его сердце, ибо и сердцем его, и душой, и всем существом безраздельно владела Лианочка — кумир, которому поклонялся он с одержимостью фанатика.
Разрываясь между Бучинеком и Варшавой, Завиловский вертелся, как белка в колесе, успевая, однако, заводить и новых знакомых. Одним из них стал старик Васковский, который как раз воротился из своего паломничества к «самым юным из ариев». Он объездил побережье Адриатического моря, весь Балканский полуостров, и здоровье его настолько пошатнулось, что Поланецкие взяли его к себе в Бучинек: лишь здесь можно было оградить его от домогательств и обеспечить ему уход, которого одинокий старик нигде бы не нашел. Завиловский, сам человек экзальтированный, готовый вдохновиться всякой возвышенной идеей, хотя бы и нелепой в глазах респектабельных недоумков, с первого дня знакомства полюбил старого чудака, заинтересовавшись его теорией об исторической миссии молодых арийских народов. Он уже слышал о ней от Свирского и Поланецких, считая ее прекрасной и возвышенной мечтой. Но и его, и Свирского, и Поланецких удивило, что после возвращения он почти о ней и не вспоминал. А если спрашивали о его книге или путешествии, отвечал: «Не в нашей власти противиться воле господа нашего Иисуса Христа», — устремляя взгляд в пространство, словно прозревая там нечто недоступное прочим смертным. И лицо его принимало при этом такое грустное, страдальческое выражение, что никто не решался больше ни о чем спрашивать. Приглашенный Поланецким доктор заявил, что слишком жирная национальная кухня «младших братьев ариев» наградила старика острым катаром желудка, к чему присоединяется также marasmus senilis[119]. Но чутье подсказывало Завиловскому, что, кроме катара желудка, Васковского мучает еще и другое: он усомнился в том, чему верил и посвятил с маниакальностью идеалиста всю жизнь. Один Завиловский понимал весь трагизм этой борьбы с собой, этого ergo erravi![120] и сочувствовал старику вдвойне: как добросердечный человек и поэт, в чьем воображении тотчас возник замысел поэмы. Поэтическим оком он уже видел старца, который предается на закате у своего жилища размышлениям о неудавшейся жизни, несбывшихся надеждах, словами «суета сует» встречая смерть, чья поступь слышится все ближе.