Страница 200 из 255
— Позвольте, позвольте! — сделал Завиловский большие глаза, уставясь на Поланецкого. — В самом деле состояние нажил? Позвольте… Он из тех Поланецких? Старая дворянская семья.
— А вот плотный такой, приземистый брюнет, художник Свирский, — он тоже.
— Того я знаю: встречался за границей. И Свирские не свиней пасли… так он скорее нарисовать их сумеет, деньги, чем сделать.
— Еще как делает! — сказал Машко доверительно. — Иное самое богатое имение в Подолии столько дохода не принесет, сколько его акварели.
— Как вы сказали?
— Ну, картины, писанные водяными красками…
— Вот как! Даже не масляными!.. Так и он тоже?.. Ха! Может, и мой разбогатеет на стихах?.. Ну что же, пускай, пускай пишет! Попрекать его этим не буду… Пан Зигмунт вон знатного рода был, а тоже стишки пописывал, и неплохие. И пан Адам тоже шляхтич, а прославился — и побольше того, третьего, фантазера-то, который демократа из себя строил… Забыл, как звали [см. Примечание]. Ну, да бог с ним! Так, говорите, меняются времена? Ну что ж… Пусть меняются, лишь бы, упаси бог, не к худшему.
— Главное, — сказал Машко, — способности в землю не зарывать, а деньги по кубышкам не прятать, обществу от этого прямой вред.
— Позвольте! Как вас прикажете понимать? По-вашему, я не вправе собственные деньги держать под замком, а должен все ящики пораскрывать: любой вор руку запускай?
— Не в том дело, — улыбнулся Машко с видом превосходства.
И, облокотясь на ручку кресла, стал излагать Завиловскому начала политической экономии, а старый шляхтич слушал, кивая и вставляя время от времени: «Скажите на милость! Новшества какие; прекрасно я без них обхожусь!»
Тетушка Бронич, поглядывая с умилением на жениха с невестой, рассказывала Плавицкому (который, в свою очередь, поглядывал умиленно на Анету Основскую) о молодых своих годах, о Теодоре — и каким горем для них было преждевременное рождение единственного их отпрыска. Плавицкий слушал рассеянно, а она так разволновалась, что голос начал дрожать.
— Теперь всю любовь я на Линеточку перенесла, на нее возложила все свои надежды и чаяния. Вы поймете меня, у вас тоже дочь. А Лоло… подумайте, каким благословением был бы для нас этот ребенок, если он даже после, с того света нам помогал.
— Очень жаль! Очень жаль! — вставил Плавицкий.
— О да! — продолжала пани Бронич. — Бывало, во время жатвы муж прибежит, воскликнет: «Lolo monte!»[111] — и всех работников в поле вышлет. У соседей пшеница в скирдах прорастала, у нас — никогда. О нет! И тем ужасней была несчастье, что уже не поправить! Муж мой в годах был — и остался мне другом, могу сказать, ближайшим, но только другом.
— Вот тут я его отказываюсь понимать, — сказал Плавицкий. — Хе-хе-хе!.. Решительно отказываюсь!
И, приоткрыв рот, покосился игриво на пани Бронич.
— Какие вы все, мужчины, несносные, — ударила она его слегка веером по руке. — Ничего святого для вас нет!
— А кто эта бледная дама, точно с портрета Перуджино? — спрашивал тем временем Свирский у Марыни. — С которой беседует ваш муж?
— Это знакомая наша, пани Машко. Вас ей разве не представили?
— Нет, нет, как же! Вчера на похоровах познакомили, но фамилию забыл. Знаю только, что она жена того господина, который со стариком Завиловским разговаривает. Настоящий Ваннуччи!.. Та же квиетистская отрешенность — и в желтоватых тонах. А черты правильные. — И прибавил, продолжая ее рассматривать: — Лицо неподвижное, но фигура чудо как хороша. Кажется худощавой, но взгляните на линию плеч и спины!
Но Марыню мало интересовали спина и плечи пани Машко, она с беспокойством следила за мужем. Поланецкий как раз наклонился к Терезе и что-то ей говорил: что — Марыня, сидевшая слишком далеко, расслышать не могла. Но ей показалось, что смотрит он в ее неподвижное лицо и тусклые глаза таким же взглядом, каким иногда смотрел на нее во время свадебного путешествия. Ах, до чего знакомый взгляд! И сердце у нее сжалось, словно в предчувствии несчастья. Но она тут же сказала себе: «Быть не может! Стах на это неспособен!» Однако не могла удержаться, чтобы не смотреть в их сторону. Поланецкий говорил о чем-то с жаром, а та слушала с обычным своим безразличием. «И что мне только в голову лезет? — подумала Марыня. — Просто оживлен, как всегда, и ничего больше». Окончательно рассеял ее сомнения Свирский, не то заметив ее беспокойство и пристальное внимание, не то и в самом деле не находя ничего особенного в выражении лица Поланецкого.
— Она все молчит, приходится вашему мужу разговор поддерживать; похоже, ему это надоело и раздражает.
— О, совершенно верно! — так и просияла Марыня. — Стаху, конечно, немножко наскучило, а он всегда раздражается, когда ему надоест.
Хорошее настроение вернулось к ней. И она все бы отдала — даже такое бриллиантовое колье, какое подарил Линете Завиловский, — подойди к ней Стах сейчас, чтобы обменяться с ним ласковым словом. И желание ее исполнилось: к Терезе Машко подошел Основский, и Поланецкий, встав и перемолвясь мимоходом несколькими словами с Анетой, которая беседовала с Коповским, подсел к жене.
— Ты хочешь мне что-то сказать? — спросил он.
— Как странно! — ответила Марыня. — Я и правда тебя звала, только мысленно, а ты будто услышал и подошел.
— Вот какой я хороший муж! — улыбнулся он. — Но на самом-то деле все гораздо проще: я заметил, что ты смотришь на меня, испугался, не плохо ли тебе, и подошел.
— Я на тебя смотрела, потому что соскучилась.
— И я тоже соскучился. Как ты себя чувствуешь? Скажи-ка правду: может, хочется домой?
— Нет, Стах, мне очень хорошо, честное слово! Мы говорили с паном Свирским о Терезе, и я приятно время провела.— Злословили небось о ней? У господина художника злой язык, он сам признается.
— Напротив, я ее фигурой восхищался, — возразил Свирский. — Для злословия причин пока нет.
— Анета утверждает, что фигура у нее плохая, — заметил Поланецкий, — но это доказывает лишь противное. — И, наклонясь к жене, вполголоса сказал: — Знаешь, что я слышал, проходя мимо Анеты?
— Забавное что-нибудь?
— Как для кого. Я слышал, Коповский называет Анету на «ты».
— Стах!
— Честное слово! Он сказал: «Ты всегда так!»
— Может, передавал чьи-нибудь слова.
— Не знаю. Может, да, а может, нет. Они, кажется, когда-то были влюблены друг в друга.
— Фу, как тебе не стыдно!
— Стыдно должно быть не мне, а им, вернее, Анете.
Марыня знала, конечно, о супружеской неверности, но полагала это скорее выдумкой французских романистов, не подозревая, что с ней и в обыденной жизни можно столкнуться на каждом шагу, и устремила на Анету взор, полный удивления и любопытства, — так добропорядочные женщины взирают на своих товарок, которые сбились с пути. Но она была слишком добродетельна, чтобы сразу поверить в чужую порочность; просто в голове не умещалось, будто между ними что-то есть, тем более с этим круглым дураком Коповским… Однако ей бросилось в глаза, что разговаривают они очень оживленно.
А они, сидя между огромной фарфоровой вазой и фортепиано, не то что разговаривали, но уже с четверть часа самым форменным образом ссорились между собой.
— Боюсь, не услышал ли он нас. Ты ведешь себя неосторожно, — с беспокойством сказала Анета, когда мимо прошел Поланецкий.
— Ну да, вечно я виноват. А кто тебе все время твердит: осторожней!
Взаимные упреки были равно справедливы: оба на сей раз стоили друг друга. Он вел себя неосмотрительно по глупости, она — из самоуверенности. Для двоих из присутствующих отношения их уже не были тайной, другие легко могли догадаться; только Основский в своем любовном самоослеплении ничего не замечал. Но на это и рассчитывала его жена.
Коповский посмотрел на всякий случай на Поланецкого.
— Он ничего не слыхал, — сказал он и вернулся к прерванному разговору, но понизив голос и перейдя на французский. — Если б любила, то относилась бы ко мне иначе, а раз не любишь, не все ли тебе равно?