Страница 184 из 255
— Потому что вы правдивый человек, — сказала пани Бигель.
Он вытянул вперед свои длинные руки, которыми, будучи увлечен, имел обыкновение размахивать, позабывая всякую застенчивость.
— Ах, правдивость! Искренность! Что может быть важней в искусстве и в жизни!
Но Марыня стала защищать знакомых дам.
— Люди, особенно мужчины, часто бывают несправедливы, принимая за правду свои поверхностные наблюдения, а то и предположения. Разве можно, дважды повидавшись, уже делать заключение, будто пани Основская и Линета неискренни? Они веселы, добры, любезны, а разве доброта не предполагает искренности? — И полушутя, полусерьезно прибавила, поддразнивая Завиловского: — А вы, оказывается, не так прямодушны, как считает пани Бигель, дамы о вас хорошо говорят, а вы о них — плохо…
— Ах, ты тоже наивна, — перебил Поланецкий с обычной своей решительностью, — меряешь всех на свой аршин. Да будет тебе известно, что показная доброта и любезность прекрасно могут проистекать и из эгоизма, потому что так легче и веселей. — И продолжал, обратясь к Завиловскому: — Если вы такой горячий поклонник искренности, вот ее живое олицетворение перед вами!
— Да, я это знаю! — с горячностью воскликнул Завиловский.— А ты хотел бы, чтобы я была другой? — смеясь, спросила Марыня.
— Нет, не хотел бы. Но подумай, какое было бы несчастье, будь ты, допустим, маленького роста и тебе пришлось бы носить туфли на высоких каблуках: ведь ты обязательно заболела бы хроническими угрызениями совести, считая себя обманщицей.
Марыня, поймав взгляд Завиловского, невольно убрала ноги под стул и переменила разговор.
— Я слышала, скоро выйдет сборник ваших стихов?
— Он вышел бы уже, — ответил Завиловский, — но я добавил одно стихотворение, и получилась задержка.
— Как оно называется, если не секрет?
— «Лилия».
— И эта лилия — Линета?
— Нет, не Линета.
Лицо Марыни приняло серьезное выражение. По ответу нетрудно было догадаться, кому посвящено стихотворение, и ей стало не по себе — выходило, будто их с Завиловским связывает какая-то тайна, ведомая лишь им одним. А разве это совместимо с искренностью, о которой только что говорилось, разве хорошо по отношению к Стаху. Делиться же с ним своими догадками было бы совершенно неуместно. Впервые она ощутила, в какое затруднительное положение может поставить даже самую целомудренную и преданно любящую женщину один нескромный взгляд постороннего мужчины. И впервые за все время их знакомства рассердилась на Завиловского. Нервическая натура художника тотчас отозвалась на это, как барометр на перемену погоды, воспринятую по жизненной неопытности трагически. Он уже вообразил, что ему теперь откажут от дома, Марыня его возненавидит, и он никогда ее больше не увидит, — все вдруг представилось Завиловскому в самом мрачном свете. С богатым воображением уживались в нем эгоизм и поистине женская чувствительность, которая нуждалась в тепле и любви. Познакомясь с Марыней, он привязался к ней со всем себялюбием сибарита: мне хорошо, а об остальном не желаю думать. Вознеся ее на высоты своей поэтической фантазии, возвеличив стократ ее красоту, он сотворил себе почти божество. Вместе с тем его чувствительное сердце, страдавшее в одиночестве, без участия, тронула доброта, с какой она отнеслась к нему. В результате зародилось чувство, приметами своими напоминающее любовь, но чувство платоническое. Завиловскому, как, впрочем, большинству артистов, наряду с порывами идеальными, истинно духовными не чужда была и чувственность сатира; но на сей раз она не пробудилась. Марыню окружил он ореолом столь священным, что ничего плотского к ней не испытывал. И если бы, вопреки всякой очевидности, она кинулась ему на шею, то эстетически перестала бы для него быть тем, кем была и кем хотелось ее видеть: существом идеальным. Поэтому он не считал свои чувства предосудительными и ему жаль было бы упоения, которое столь сладко тешило фантазию и заполняло житейскую пустоту. Как отрадно было, вернувшись домой, мысленно вызывать перед собой образ женщины, повергая к стопам ее свою душу, мечтая о ней, посвящая ей стихи. И ему подумалось: если Поланецкая догадается о его чувстве к ней и он не сумеет скрывать его искусней, их отношения прервутся, и пустота вокруг станет еще томительней. И он стал ломать голову, как это предотвратить и не только не лишиться того, что есть, но видеть ее еще чаще. В пылком его воображении возникло множество способов, но, перебрав их, он остановился на одном, как ему показалось, самом подходящем.
«Прикинусь влюбленным в панну Кастелли, — сказал он себе, — и стану поверять ей свои печали. Это ее не только от меня не отдалит, а, напротив, еще больше нас сблизит. Она будет моей наперсницей».
И тут же сочинил, как стихи, целую историю. Он представил себе, будто на самом деле влюблен в «спящую красавицу» и посвящает Марыню в свою тайну, и она, склонясь к нему, слушает его со слезами сочувствия, кладя, как сестра, руку ему на лоб. Завиловский был так впечатлителен, настолько уверовал во все рисуемое воображением, что увлеченно принялся даже подыскивать слова для своей исповеди, простые и трогательные, а найдя, искренне расчувствовался.
Возвращаясь с мужем домой, Марыня все думала о стихотворении «Лилия», из-за которого задержалось издание книги. И, как всякой женщине, ей было любопытно и немного страшно. Пугали ее и возможные сложности в будущих отношениях с Завиловским.
— Знаешь, о чем я думаю? — сказала она мужу под влиянием этих мыслей. — По-моему, Линета — настоящая находка для Завиловского.
— Чего это вам приспичило сватать Завиловского и эту дылду итальянскую, скажи на милость? — спросил Поланецкий.
— Я, Стах, вовсе не сватаю их, а просто говорю, что это было бы хорошо. Анета Основская — та и правда загорелась этой идеей, она такая пылкая.
— Взбалмошная она, а не пылкая, и вовсе не простая, можешь мне поверить, во всех ее поступках есть какой-нибудь умысел. Мне иногда кажется, Линета интересует ее не больше, чем меня, и движет ею что-то другое.
— Но что же?
— Не знаю и знать не хочу. Вообще не доверяю я этим дамам.
На том и прервался разговор — навстречу им спешил Машко: он только что подъехал к их дому на извозчике.
— Хорошо, что мы встретились, — поздоровавшись с Марыней, сказал он Поланецкому. — Завтра я на несколько дней уезжаю, а сегодня срок платежа, и я принес деньги. — И, обратясь к Марыне: — Я только что от вашего отца. Пан Плавицкий превосходно выглядит, но говорит, что тоскует по деревне, по занятиям хозяйством и подумывает купить небольшое имение поблизости от города. Я сказал ему: если выиграем дело по завещанию, Плошов, может статься, перейдет к нему.
Легкая ирония, сквозившая в тоне адвоката, делала этот разговор неприятным для Марыни, и она его не поддержала. Поланецкий увел Машко к себе в кабинет.
— Итак, дела твои поправились?
— Вот первый взнос в счет долга, — сказал Машко. — Будь любезен расписку дать.
Поланецкий присел к столу, написал расписку.
— У меня к тебе еще одно дело, — продолжал между тем Машко. — Как ты помнишь, я продал тебе кшеменьскую дубраву, с условием, что смогу откупить ее за ту же цену под соответствующий процент. Вот деньги с процентами. Надеюсь, ты не будешь возражать. От души тебе благодарен, ты оказал мне поистине дружескую услугу и, если когда-нибудь смогу быть тебе полезен, располагай мной без всяких церемоний. Как говорится, услуга за услугу; Ты меня знаешь, в долгу я не останусь.
«Никак, эта обезьяна собирается мне покровительствовать», — подумал Поланецкий. Но поскольку Машко был его гостем, отказал себе в удовольствии произнести это вслух.
— С какой стати мне возражать, раз был уговор, — заметил он. — И потом, я никогда к этому не подходил как к коммерческой операции.
— Тем ценнее услуга, — заверил Машко великодушно.
— Ну, а вообще что слышно у тебя? — спросил Поланецкий. — Ты, я вижу, летишь на всех парусах. Как процесс?