Страница 180 из 255
— Правильно, — поддержала хозяйка дома. — Чего же стыдиться? Надо смело смотреть людям в глаза и говорить: «Пишу, и все тут!»
— Пишу, и все тут, — решительным тоном повторил Завиловский и, вскинув голову, засмеялся.
— Познакомитесь с ними у нас, потом оставите у них визитную карточку, и отправимся к ним как-нибудь вечером все вместе, — продолжала Марыня.
— Под крыло голову не спрячешь, — крыльев нет, но уж скроюсь как-нибудь? — сказал Завиловский.
— А если я вас очень попрошу?
— Тогда не буду скрываться, — ответил Завиловский, помедлив и слегка покраснев.
Он поднял глаза на Марыню. После болезни она побледнела, немного осунулась и выглядела, как шестнадцатилетняя девушка. Плененный ее красотой, Завиловский не мог ей ни в чем отказать.
— Вот сейчас вас уговаривать приходится, потому что вы не видели Линету, — сказала Марыня вечером, перед тем как ехать в город, — а увидите ее, непременно влюбитесь.
— Я?! Влюблюсь в панну Линету? — вскричал он, прижимая руку к груди.
Но ответил с таким пылом, что снова смутился; на сей раз смутилась, однако, и Марыня.
Тем временем Поланецкий кончил с Бигелем разговор о невыгодах капиталовложения в земельную собственность, и они отправились обратно. Марыне вспомнилось, как они с отцом, пани Эмилией, Литкой и Поланецким возвращались от Бигелей в такую же лунную ночь. И как влюблен был в нее тогда «пан Станислав», и какой был несчастный, как холодно она с ним держалась, — и сердце ее преисполнилось жалости к «пану Станиславу», который столько выстрадал из-за нее. Захотелось прижаться к нему и прощения попросить за причиненную боль, — так она и сделала бы, не будь с ними Завиловского.
Но теперь тот самый «пан Станислав», спокойный и уверенный в себе, сидел подле нее и курил сигару. Теперь ведь она принадлежала ему: женился на ней — и баста!
— Стах, о чем ты думаешь? — спросила она.
— О делах, которые мы обсуждали с Бигелем.
И, скинув пепел с сигары, он глубоко затянулся, так что красный огонек осветил его усы и низ лица.
А Завиловский, глядя на Марыню, со всей пылкой искренностью молодости думал: будь она его женой, он не курил бы сейчас сигару и не размышлял о делах, которые можно обсуждать с Бигелем, а стоял бы перед ней на коленях и молился на нее.
Обаяние ночи и красота боготворимой женщины повергли его в настоящий экстаз. И сначала тихо, как бы про себя, потом все громче стал он декламировать свое стихотворение «Снег в горах». Глубокая тоска по чему-то чистому и недоступному звучала в нем. И он даже не заметил, как они очутились в городе и по обеим сторонам улицы замелькали фонари.
— Значит, послезавтра на five o'clock[98], — сказала Марыня возле дома.
— Да, — ответил он, целуя руку.
Под впечатлением ночной поездки, а может быть, и стихов Марыня пришла в мечтательное настроение. И, прочитав молитву, — у них после возвращения из Рима вошло в обычай молиться вместе перед сном, — она ощутила прилив нежности, словно освобожденной вдруг от других, наносных впечатлений. Подойдя к мужу, обвила его шею руками и прошептала:
— Стах, нам ведь очень хорошо с тобой, да?
— Я не жалуюсь, — не без небрежного самодовольства ответил он, привлекая ее к себе.
Он не почувствовал в ее вопросе невысказанной грусти, сомнения, чего-то такого, что она гнала от себя, — и просьбы успокоить ее, утешить.
На другой день Завиловский передал в конторе Поланецкому газетную вырезку со стихотворением «Снег в горах». Поланецкий прочел его за обедом, но под аккомпанемент ножей и вилок оно звучало не так поэтично, как при лунном свете в ночной тишине.
— Он говорит, скоро выйдет книга его стихов, но еще перед тем хочет собрать и принести тебе все напечатанное в разных местах.
— Не надо, пусть лучше сохранит это для Линеты, — ответила Марыня.
— Ах, да! Завтра они встречаются. А вы непременно хотите устроить в его жизни этот переворот?
— Да, хотим, — отвечала Марыня решительно. — Анета меня сначала удивила, но потом я подумала: почему бы и нет?
Знакомство на другой день состоялось. Основские с тетушкой Бронич и панной Кастелли приехали ровно в пять; Завиловский пришел раньше, чтобы не входить в гостиную, когда все общество будет в сборе. Но его и без того бил страх, усугубляя обычную неловкость, — он не знал, куда ноги девать. Но в этой неловкости было свое обаяние, которое Основская тотчас оценила. Начался первый акт человеческой комедии. Дамы, будучи хорошо воспитаны, прикидывались, будто не смотрят на Завиловского, хотя только тем и занимались; Завиловский, со своей стороны, делал вид, что не замечает устремленных на него взоров, хотя ни о чем другом не мог думать, кроме того, что на него глядят и оценивают. Все это страшно его стесняло, и он из самолюбия держался с напускной развязностью, не желая производить неблагоприятного впечатления. Но дамы заранее были настроены так, что он не мог произвести на них впечатление неблагоприятное, и окажись он даже глупцом и пошляком, они сочли бы это знаком оригинальности и свойством поэтической натуры. Одна только Линета сохраняла свою обычную невозмутимость, хотя и удивлялась немного, почему на сей раз он — солнце, она же — всего лишь луна, а не наоборот. При первом же взгляде на Завиловского она подумала: «Какое может быть сравнение с этим глупцом Коповским», — но лицо красавца тотчас, как живое, всплыло у нее пред глазами, отчего веки ее еще больше отяжелели и она еще больше стала походить на сфинкса… из фарфора. Однако же ее задевало, что Завиловский не обращает почти никакого внимания на ее фигуру, стройности которой могла бы позавидовать сама Юнона, на «загадочное и поэтичное» выражение ее лица, которое, по утверждению тетушки, приковывало к себе взоры. Мало-помалу она сама стала посматривать на него и, не чуждая при всей поэтичности своей натуры трезвой светской наблюдательности, отметила, что хотя лицо у Завиловского очень выразительное, но сюртук сидит на нем плохо и сшит далеко не у лучшего портного, а булавка в его галстуке и прямо mauvais genre[99]. Завиловский же, поглядывая время от времени на Марыню, как на единственную родственную здесь и приязненную душу, беседовал с Основской; а та, вообразив, будто говорить при первой же встрече с поэтом о поэзии признак плохого тона, и услыхав, что детство он провел в деревне, защебетала, как любит деревню. Муж, дескать, всегда предпочитал город, у него тут приятели, развлечения, но она… «Ох, не стану кривить душой: хозяйство вести, счета, за которые мне порядком влетало, за работниками присматривать, — все это, конечно, не по мне… И потом, я немножечко лентяйка, мне бы такую работу, побездельнее… Сейчас скажу какую».
И приготовилась загибать свои тонкие пальчики, чтобы перечислить, какие занятия ей больше всего по вкусу.
— Гусей пасти — раз…
Завиловский засмеялся, не уловив фальши в ее словах и представив ее себе в забавной роли гусятницы.
Ее фиалковые глаза тоже заискрились смехом, и она взяла тон беззаботной, шаловливой девочки, которая болтает о чем попало.
— А вам разве не хочется гусей пасти? — неожиданно обратилась она к Завиловскому.
— Еще как? — ответил тот.
— Вот видите!.. Кем бы мне еще хотелось быть? А, да! Рыбачкой. Как красиво, должно быть, отражается в воде утренняя заря… И эти мокрые сети, развешанные на плетнях перед хатами, — в каждой ячее капелька, переливающаяся всеми цветами радуги: какая прелесть!.. Ну, не рыбачкой, так цаплей: стоять на одной ноге и смотреть на воду в раздумье или чибисом над лугами летать. Нет, не чибисом. В его крике чудится печальное что-то, не правда ли? — И, обратясь к Линете: — А тебе кем бы хотелось быть?
Панна Кастелли подняла свои тяжелые веки.
— Паутинкой, — помедлив, ответила она.
Поэтическое воображение Завиловского, мгновенно откликнувшись, нарисовало картину: широко откинувшееся светло-желтое жнивье и серебрящиеся на солнце нити паутины в голубом просторе.
— Как красиво? — прошептал он и пристальней взглянул на Линету, а она ему улыбнулась, словно в благодарность за то, что он сумел оценить всю прелесть мелькнувшего и перед ней образа.