Страница 17 из 77
— Идите один... я дойду вслед за вами до заставы... А как только мы очутимся, за городом, я присоединюсь к вам.
— Ничего не бойтесь, прошу вас, — сказал Родольф, тронутый ее деликатностью, и снова взял под руку Лилию-Марию. — Мой хозяин живет далеко отсюда, к тому же мы наймем извозчика на Цветочной набережной.
— Как вам будет угодно, господин Родольф; я сказала так, чтобы не навлечь на вас неприятностей...
— Верю вам, спасибо. Но, скажите откровенно, вам все равно, куда ехать?
— Да, все равно, лишь бы это было за городом... В деревне так красиво... и так приятно дышать чистым воздухом! Знаете, за последние пять месяцев я ни разу не была дальше Цветочного рынка! И Людоедка лишь потому отпускала меня из Сите, что очень мне доверяет.
— А для чего вы ходили на рынок? Чтобы купить цветов?
— О нет, у меня не было на это денег; я ходила туда посмотреть на цветы, понюхать их... И в базарные дни, когда Людоедка разрешала мне провести полчаса на рынке, я чувствовала себя такой счастливой, что забывала обо всем.
— А когда вы возвращались к Людоедке... по этим гадким улицам?..
— Как вам сказать... Мне было еще более грустно, чем до прогулки... и я сдерживала слезы, чтобы не нарваться на побои. И знаете... кому я завидовала на рынке... очень завидовала?.. Молоденьким работницам, таким чистеньким, которые шли с рынка веселые-превеселые с горшком красивых цветов в руках.
— Я уверен, что, будь у вас на подоконнике несколько горшков с цветами, вы не чувствовали бы себя такой одинокой.
— Ваша правда, господии Родольф! Представьте себе, что однажды, на свои именины, Людоедка — она знала, что я люблю цветы, — подарила мне маленький розовый кустик. Если бы вы знали, как я была счастлива! Я даже перестала скучать, ей-богу! Я то и дело смотрела на свою розочку... Забавлялась, считая ее листики, бутоны... Но в Сите плохой воздух, два дня спустя розочка стала желтеть. Тогда... Но вы станете смеяться надо мной, господин Родольф.
— Нет, нет, продолжайте.
— Так вот, я попросила у Людоедки позволения гулять с моей розочкой, как я гуляла бы с ребенком. Да, я ходила с ней на набережную, воображая, что ей полезно побыть с другими цветами, на свежем, хорошем, душистом воздухе; я смачивала ее поблекшие листочки в чистой воде, потом я вытирала их и на четверть часа выставляла цветок на солнце... Дорогая моя розочка никогда не видела солнца в Сите... впрочем, как и я... ведь на нашей улице солнце не опускается ниже крыши... Наконец я возвращалась... Уверяю вас, господин Родольф, что благодаря этим прогулкам моя розочка прожила на десять дней больше, чем прожила бы без них.
— Охотно верю, и, конечно, для вас было большой потерей, когда она погибла.
— Да, я оплакивала ее, это было для меня настоящим горем... И вот что, господин Родольф, раз вы понимаете, что можно любить цветы, я могу сказать вам одну вещь. Так вот, я питала нечто вроде благодарности... Ну, теперь вы непременно посмеетесь надо мной...
— Нет, нет! Я люблю, я обожаю цветы! И вполне понимаю те безрассудства, которые люди совершают из-за них.
— Так вот, я была благодарна моему бедному кустику, который так мило цвел для меня... хотя... словом... несмотря на то, что я представляю собой...
И Певунья, опустив голову, покраснела от стыда.
— Бедная девочка! Вы так ясно сознавали весь ужас своего положения, что, вероятно, нередко...
— ...мне хотелось покончить с собой, вы это хотели сказать, господин Родольф? — подхватила Певунья, прервав своего спутника. — О да, можете мне поверить: не раз за последний месяц я смотрела поверх парапета на Сену... но затем я смотрела на цветы, на солнце... И думала: река останется на своем месте; мне еще нет семнадцати лет... как знать?
— Когда вы говорили себе: «Как знать?..» — вы на что-то надеялись?
— Да.
— На что же?
— Сама не знаю... Я надеялась... Да, надеялась помимо воли... В такие минуты мне казалось, что моя горькая судьба незаслуженна, что во мне есть что-то и хорошее. Я говорила себе: «Мне очень тяжко пришлось, но, по крайней мере, я никогда никому не делала зла... Если бы я могла посоветоваться с кем-нибудь, то не дошла бы до того, до чего дошла!» Эти мысли разгоняли немного мою грусть... Надо сказать, что они стали приходить ко мне после гибели моего розового кустика, — прибавила Певунья с торжественным видом, вызвавшим улыбку у Родольфа.
— И это большое горе еще не прошло?..
— Нет... Вот взгляните.
И Певунья вытащила из кармана маленький сверток с засохшим розовым кустиком, тщательно перевязанным розовой шелковой лентой.
— И вы его сохранили?
— Ну конечно... Это все, что у меня есть на белом свете.
— Как, у вас нет ничего своего?
— Ничего...
— А это коралловое ожерелье?
— Оно принадлежит Людоедке.
— Как, у вас нет ни носового платка, ни чепчика, ни какой-нибудь тряпицы?
— Ничего у меня нет, ничегошеньки... только сухие веточки моей бедной розы, вот почему я так дорожу ими.
С каждым словом Певуньи удивление Родольфа возрастало; он не мог понять этого жуткого рабства, этой чудовищной торговли телом и душой женщины, продающей себя за грязное помещение, за поношенное платье и несъедобную пищу[58].
Родольф с Певуньей дошли до Цветочной набережной, где их ждал извозчик. Родольф подсадил Певунью и сел подле нее.
— В Сен-Дени, — сказал он кучеру, — там я скажу, куда ехать дальше.
Извозчик тронул; солнце сияло, на небе не было ни облачка; стекла кареты были опущены, и в нее врывался чистый прохладный воздух.
— Что это? Женское пальто! — воскликнула певунья, заметив, что она сидит на чем-то мягком.
— Да, пальто для вас, детка; я захватил его, опасаясь, как бы вы не продрогли. Хорошенько закутайтесь в него.
Певунья, не привыкшая к такой предупредительности, с удивлением взглянула на Родольфа.
— Боже мой, как вы добры, господин Родольф! Мне просто совестно.
— Из-за того, что я добрый?
— Нет, но... вы говорите сегодня не так, как вчера, да и сами стали совсем другим.
— Скажите, Лилия-Мария, какой Родольф вам больше нравится, вчерашний или сегодняшний?
— Вы мне больше нравитесь таким, как сегодня... Однако вчера мне казалось, что я вам ровня...
И, сразу спохватившись, что могла его обидеть своими словами, она пояснила:
— Хоть я и сказала, что вам ровня, но я прекрасно понимаю, что это не так...
— Вот что меня удивляет, Лилия-Мария.
— Что именно, господин Родольф?
— Вы словно забыли то, что вам сказала вчера Сычиха... будто она знает ваших родителей... вашу мать.
— О, я ничего не забыла... Я думала этой ночью о ее словах и плакала... Но я уверена, что это неправда... Одноглазая выдумала эту историю, чтобы меня огорчить...
— Вполне возможно, что Сычиха лучше осведомлена, чем вы полагаете... А если это так, разве вы не были бы рады найти вашу мать?
— Увы, господин Родольф, если моя мать никогда не любила меня, к чему мне находить ее?.. Она даже не захочет взглянуть на меня... А если бы она меня любила... я опозорю ее!.. Она может умереть от стыда.
— Если мать любила вас, Лилия-Мария, она пожалеет вас, простит и снова полюбит... Если она вас бросила... то, увидев, на какую страшную долю она обрекла вас своим поступком... Стыд, испытанный ею, послужит вам отмщением.
— А к чему мне мстить ей? А кроме того, если бы я отомстила, мне кажется, что уже не имела бы права считать себя несчастной... А подчас это меня утешает.
— Вы правы, не будем больше говорить об этом.
Карета как раз подъезжала к Сент-Уэну, к тому месту, где расходятся два пути: шоссе на Сен-Дени и дорога Восстания.
Несмотря на однообразие пейзажа, Лилия-Мария пришла в такой восторг при виде полей, как она говорила, что, позабыв о печальных мыслях, навеянных воспоминанием о Сычи-хе, она встрепенулась и ее прелестное личико просияло. Она выглянула в дверцу кареты и, хлопая в ладоши, воскликнула: