Страница 8 из 73
На вокзале сложился свой определенный круг. Их знали в лицо и по кличкам.
Эти были относительно безобидны, если, конечно, не считать, что своим видом портили интерьер. Они не воровали, так как боялись потерять «теплое местечко», были относительно чисты, и иногда им удавалось заработать мелким попрошайничеством, пообедать остатками со столов в многочисленных буфетах, подобрать пустые бутылки и выспаться в укромном уголке. Вокзал был старый и заслуженный, и потому уголков таких в нем была уйма.
Были еще бомжи уличные. Те промышляли на площади и в прилегающих скверах.
Среди них чаще случались драки, но до поножовщины не доходило. Здесь тоже промышляли пустой посудой, но основную статью доходов составляла «паленая водка», которую гнали за принесенные алкоголиками из дома вещи, книги, столовую посуду. Могли запросто украсть или купить краденое. Наконец, сутенерство.
Продавали по дешевке или в долг первой и третьей гильдии своих временных подруг. И третья гильдия бомжей – рыночные. Рядом с вокзалом возник огромный и знаменитый ценами на всю Москву рынок. Здешние бомжи были работягами и пьяницами в чистом виде, но в отличие от первых двух категорий не промышляли ни бутылками, ни скупкой и перепродажей вещей. Последнее каралось сурово, так как, работая на «фирме» в качестве грузчиков, мастеров на все руки, заниматься тем же бизнесом, что и официальные продавцы, – значит отбивать чужой хлеб. Многие из них имели свои тачки, переделанные из старых колясок под багаж. Обладатель такого орудия труда мог рассчитывать на небольшой, но постоянный бизнес. А еще они устраивали свары, когда покупатели замечали обвес или еще какую уловку, вступали на стороне продавцов в разбиралово, клеймили покупателя позорными словами, одним словом, дополняли общий гвалт, за что и имели потом на закусь от кого яблочко, от кого банан, а от кого и киви. И нулевая категория.
Беспредельщики-цыгане. Эти не признавали ни территории, ни рода занятий и, словно в отместку за свою принадлежность к некогда самой презираемой в Юго-Восточной Азии касте, устанавливали свои законы и на площади, и на рынке и даже просачивались в вокзал… Потому с ними конфликтовали все, и они конфликтовали со всеми. Но особенно с рыночными…
Сегодня у рыночных дежурил Боцман. Вообще клички давались запросто. Иногда по прошлым профессиям, по любимым темам разговора, внешним данным и пристрастиям. Иногда просто так. Про Боцмана ходили слухи, что он бомжует уже больше десяти лет. В данном конкретном случае говорили, что некогда водил теплоходы и баржи то ли на Волге, то ли на Лене, а может, на Амуре или Енисее.
Выйдя на пенсию, в бакенщики или паромщики не пошел. Что-то у него получилось там с женой и дочерью. Все оставил и ушел. Прямо отец Сергий.
Так вот. Боцман сегодня был дежурным по бараку. Бараком они называли старый пакгауз, крышу которого самолично залатали, повесили дверь и даже натащили внутрь какое-то подобие мебели и матрасов.
Боцман варил хлебово. Хлебово – это банка килек, мясные обрезки с рынка, немного кислой капусты и картошка. Он бросил бы туда и бананы, но Настя, единственная женщина в их компании из семи человек, очень любила фрукты сырыми.
Всего же в бараке в разные периоды жизни проживало до двадцати пяти особей обоего пола. Пакгауз был метров пятьдесят в одну сторону, и потому все уживались, поделившись на мелкие группы в пять – семь человек.
Боцман сходил в правый угол и занял соли. Пришлось отдать двушник.
Суеверие, а что поделаешь, коли у русских так принято.
Иначе кто-то кому-то в жизни насолит, а так – купил.
– Боцманюга, а чего ты сегодня дежуришь, неделя не кончилась? – спросил у него давший соль.
– Голова что-то болит и кости ломит. Я тачку Фоме отдал, у него колесо полетело.
– Ты не болей. У нас болеть сам знаешь как. Зализал как собака рану – и будь здоров.
– Да уж… На докторов не рассчитывай.
– У вас цыгане не балуют?
– А где они не балуют? Они по всему свету балуют.
– У нас на площади два дня как вымерли.
– Наши говорят, вчера на рынке тоже не видно было. Я ж два дня бюллетеню на кухне дежурным.
– Ох и не нравится мне все это, Боцман.
На том и разошлись. Но Боцман озаботился. Цыгане – народ горячий и без правил. Хотя он разных видал. Были и оседлые. Тихие. Но тихие-то они тихие, а иной раз сидишь рядом, в глаза посмотришь, а там бесовская искра тлеет.
Боцман досыпал соли, размешал, попробовал хлебово. Нормалек. Улегся на матрас и принялся вспоминать. Шестьдесят три все-таки набежало. Но он еще крепкий. В прошлом году повздорили с одним. Не более пятидесяти. Сломал. Тут главное – в точку попасть. Он с дворовых драк любил прямой по сопатке, чтобы хрящ расплющить. Не кровожадным был, но знал: если против тебя два и более, выбирай самого авторитетного и ломай сопатку. Как же иначе, тут не до сантиментов, сомнут и так отходят, мало не покажется. А драться приходилось. Он и знал-то в России одни портовые города, а у портовых свои привычки. Народ бедовый.
В Москве бомжи другие. Злее. Подлее. Хитрее. Тут главное, чтобы старший порядочным оказался. У них Фома – ничего. В обиду не дает. Но ведь вот прочитал недавно, как в Сокольниках, в парке, приставший к сообществу малек четверых человек молотком забил во сне. Алексей Иванович Вавин никак понять, уразуметь этого случая не мог. Поерзал на матрасе. Накинул полперденчик.
Однако, вот ведь вспомнил, как звали когда-то. Уважительно звали. И знали его и на Волге, и на Амуре. Помотало. Он как реку до тонкостей пройдет и выучит, так скучно становилось. Да. Уважали. Были лихие ребята в его время.
Мало кто и остался. Иные времена, другая лихость. Интересно, жив ли Костя во Владике. Алексей Иванович знал и лучшие, и худшие Костины времена. Лучшие – это когда Костя грузчиком служил в порту. Огроменной силы был человек и доброты не меньшей. На спор два мешка на загривок положит и по сходням вниз. А в мешках по семи пудов. Поспорил сдуру с одним, что три снесет, да шнурок, на беду, развязался. Сломал или сместил Костя себе что-то. Увольнять не стали. Сделали причальным матросом. У пароходов как? Не только с борта конец кидают, а и с берега. Борта высоко, вот и привязывают к бечеве гирьку на один конец, другой за канат крепится. Забросил бечеву на борт, и втянули конец. Пришел один раз «японец», с борта кричат: кидай, а он: отойди. Япошка стоит. Костя бросил – и прямо в клюз. Он частенько этот фокус показывал – в клюз. Пока гирька летела, японец-матрос передвинулся, и ноги оказались напротив отверстия. Перебил ему Костя ногу напрочь, в мелкую крошку. А не верили… Да, были люди. Легенда. Где теперь Костя со своим креслом, которое ему подарили, чтоб на причале сидел, спину не продуло.
Пока предавался воспоминаниям, чуть хлебово не упустил, а тут и голоса послышались. Мужики на перекур и пошамать пришли.
– Ну давай, дед, хвались, чего накошеварил? – спросил Фома. – Я твою таратайку своей цепью к фонарному столбу принайтовал.
Боцман встал, достал гроздь из трех бананов и Насте отдал.
– Ой, спасибо, вот услужил так услужил… – Женщина нагнулась к Боцману и хихикнула:
– Мне, Алексей Иванович, сейчас фрукты в самоеы оно.
Настя погладила живот, а Боцман недоверчиво улыбнулся.
– Что? Не веришь? Думал, старуха? Я сама так думала, между прочим, – сообщила Настя.
– Отец кто? – спросил Боцман.
– А черт его знает кто. Может, Фома, может, Петруччио, – весело ответила Настя, стреляя глазами.
– А может, и ты, старый козел, – сказал Петруччио.
– Ладно, жри и помалкивай. Сын полка будет, – оборвал Фома прозванного за большой нос и смоляные с проседью кудри Петруччио.
Ели сосредоточенно. Не тратили ни слова. Когда надо было хлеб, просто протягивали руку и, безмолвно просившему подавали. Это не киношная бригада комбайнеров-хлеборобов, которая, возвратившись на стан, без устали балагурит да еще за девками ударяет. Это трудяги другого сорта, и работа у них не киношная.