Страница 10 из 132
— Вот так без работы иной раз несколько недель, а то и месяцев прогуляешь…
Когда стало светать, Шевалье встал и ушел. Небо было молочно-белого цвета. Колеса тяжело громыхали по мостовой. В свежем воздухе то тут, то там раздавались голоса. Снег перестал. Шевалье шел куда глаза глядят. Он даже будто повеселел, видя, как возрождается жизнь. На мосту Искусств он долго смотрел, как течет Сена, затем пошел дальше. На Гаврской площади он увидел открытое кафе. Стекла на фасаде алели в слабом свете зари. Официанты посыпали песком пол, вымощенный плитками, и расставляли столики. Он сел.
— Человек, рюмку полынной!
VI
Миновав укрепления, Фелиси и Робер ехали вдоль безлюдного бульвара, крепко прижавшись друг к другу.
— Любишь свою Фелиси, да? Скажи!.. Разве тебе не приятно, что твою любимую обожает публика, что ей хлопают, пишут о ней в газетах? Мама наклеивает в альбом рецензии обо мне. Альбом уже заполнен.
Он ответил, что оценил ее еще до того, как она начала пользоваться успехом. И действительно, их связь началась, когда она впервые, еще скромной дебютанткой, выступала в «Одеоне» в возобновленной малоизвестной пьесе.
— Когда ты сказал, что хочешь меня, я не томила тебя долго, а? Упрашивать не пришлось. Скажи, ведь я поступила правильно? Ты слишком умен и не осудишь меня за то, что я не ломалась. С первого же раза, как я тебя увидела, я знала, что буду твоей. Так стоило ли тянуть? И я не жалею. А ты?
Экипаж остановился неподалеку от укреплений перед садом, обнесенном решеткой.
Решетка, давно уже не крашенная, завершала выложенную камешками стену, довольно низкую и довольно широкую, так что на нее могли взобраться дети. Ржавые острия решетки, до половины забранной зубчатой полосой толя, торчали на высоте трех метров от земли. В середине между двумя каменными столбами, увенчанными чугунными вазами, в решетке была двухстворчатая калитка, цельная внизу, с внутренней стороны снабженная источенными временем ставнями.
Они вышли из экипажа. В тумане вырисовывались легкие остовы деревьев, посаженных в четыре ряда вдоль бульвара. В охватившей их беспредельной тишине замирал шум колес их экипажа, который ехал обратно в Париж, да от заставы приближался стук копыт.
Она сказала, поеживаясь:
— Как грустно в деревне!
— Но какая же это деревня — бульвар де Вилье, дружочек?
Он никак не мог справиться с калиткой, замок скрипел.
Фелиси сказала с раздражением:
— Да открой ты ее, ради бога: этот скрип мне на нервы действует.
Она заметила, что экипаж, приехавший из Парижа, остановился у этого же дома, деревьев за десять от них; она посмотрела на тощую, вспотевшую лошадь, на обтрепанного кучера и спросила:
— Это еще что за экипаж?
— Это извозчик, милая.
— Почему он тоже здесь остановился?
— Он остановился не здесь. Он остановился рядом у соседнего дома.
— Рядом нет дома, там пустырь.
— Ну что ж, тогда, значит, он остановился у пустыря. Что я тебе еще могу сказать?..
— Никто из экипажа не вышел.
— Возможно, извозчик поджидает седока.
— У пустыря?
— Ну, конечно, милая… Вот беда, замок заржавел.
Прячась за деревьями, она дошла до того места, где остановился экипаж, затем вернулась к Линьи, который справился наконец с калиткой.
— Робер, шторки спущены.
— Значит, там влюбленные.
— Тебе не кажется странным этот экипаж?
— Красоты в нем мало. Но извозчичьи экипажи все такие. Входи.
— А вдруг это кто-нибудь следит за нами?
— Кому охота за нами следить?
— Почем я знаю… Может быть, какая-нибудь из твоих женщин.
Но она говорила не то, что думала.
— Входи же, милая.
— Запри как следует калитку, Робер, — сказала она, войдя.
Перед ними расстилалась овальная лужайка. В конце сада стоял самый обычный дом — крыльцо в три ступени, оцинкованные маркизы, шесть окон, черепичная крыша.
Линьи снял этот дом на год у старика приказчика, которому надоело, что всякие праздношатающиеся таскали у него кур и кроликов. Посыпанные песком дорожки огибали лужайку с обеих сторон и вели к крыльцу. Они пошли по правой дорожке. Под ногами скрипел песок.
— Опять госпожа Симоно забыла закрыть ставни, — сказал Робер.
Госпожа Симоно была жительница Нельи, каждое утро приходившая прибирать квартиру.
Сухое, словно мертвое, иудино дерево дотянулось черным изогнутым суком до самой маркизы.
— Не нравится мне это дерево, — сказала Фелиси, — у него не ветки, а какие-то огромные змеи. Одна прямо в спальню к нам лезет.
Они вошли по ступенькам. И пока он отыскивал на связке нужный ключ, Фелиси положила голову ему на плечо.
Фелиси раздевалась со спокойной гордостью, что придавало ей особое очарование. Она так безмятежно любовалась своей наготой, что сорочка у ее ног казалась белым павлином.
И когда Робер увидел ее голой и светлой, как ручьи и звезды, он сказал:
— Тебя по крайней мере не приходится упрашивать!.. Странно, есть женщины, которые сами, не дожидаясь просьб, идут тебе навстречу во всем, что только возможно, и в то же время не хотят, чтобы ты видел вот хоть столечко их голого тела.
— Почему? — спросила Фелиси, наматывая на палец легкие нити своих волос.
У Робера де Линьи был большой опыт по части женщин. И все же он не почувствовал, сколько лукавства в ее вопросе. Он был воспитан на принципах добродетели и, отвечая Фелиси, вдохновился преподанными ему уроками.
— Вероятно, это зависит от воспитания, — сказал он. — От религиозных взглядов, от врожденной стыдливости, которая остается даже, когда…
Так отвечать, конечно, не следовало, и Фелиси передернула плечами, уперла руки в свои гладкие бедра и перебила его:
— Что за наивность! Попросту они плохо сложены… Воспитание! Религия! Я прямо киплю, когда слышу такие слова… что, я хуже других воспитана? Что, я меньше их в бога верю?.. Ты мне скажи, Робер, сколько ты видел хорошо сложенных женщин? Пересчитай-ка по пальцам… Да, очень многие женщины никогда не обнажают ни плеч, ни иного прочего! Вот хотя бы Фажет, она не показывается даже женщинам: когда она надевает чистую рубашку, она старую придерживает зубами. И будь я сложена, как она, я, конечно, тоже так бы делала.
Она замолчала, умиротворилась и со спокойным самодовольством провела руками по талии, по бедрам.
— Главное нигде ничего лишнего, — сказала она с гордостью.
Она знала, как выигрывает ее красота от изящной худощавости ее форм.
Сейчас она лежала, запрокинув голову, потонувшую в светлых волнах распустившихся волос, лениво вытянув хрупкое тело, слегка приподнятое подушкой, соскользнувшей к бедрам; одна нога поблескивала вдоль края кровати, и заостренная ступня заканчивала ее наподобие меча. Яркий огонь, горевший в камине, золотил неподвижное тело, на котором трепетали свет и тени, одевая его великолепием и тайной, а платье и белье, раскинутое на ковре и стульях, казалось, терпеливо ждали ее, точно присмиревшее стадо.
Она приподнялась на локте и подперла голову рукой.
— Знаешь, ты первый. Я не лгу: другие все равно, как не существуют.
Он не ревновал ее к прошлому и не боялся сравнений. Он спросил:
— Ну, так как же другие?
— Прежде всего их было только двое: мой преподаватель, он в счет не идет, и потом тот, что я говорила, человек положительный, которого присмотрела для меня мать.
— И никого больше?
— Честное слово.
— А Шевалье?
— Шевалье? Ну, знаешь!.. Еще что выдумал!
— А положительный человек, которого присмотрела для тебя мать, тоже в счет не идет?
— Уверяю тебя, с тобой я совсем другая женщина. Нет, правда… Ты у меня первый… Странно, как только я тебя увидала, меня повлекло к тебе. Сейчас же во мне поднялось желание. Я угадала. Почему? Затрудняюсь сказать… Ах, я не раздумывала!.. Понравился мне, вот и все! И твои корректные манеры, и твоя сухость, холодность, и весь твой вид волка в овечьей шкуре, все понравилось! Теперь я не могу жить без тебя. Нет, правда, не могу.