Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 181

— Это никогда не бывает в прошлом. Об этом я и хотел потолковать с тобой. Но я так устал.

Я подал ему воды. Казалось, он забыл, о чем только что говорил. Но через некоторое время вернулся к той же теме:

— Теперь твой ход. Я свой проиграл.

— Не беспокойся, отец, я…

— Ты должен пробиться, Мартин. Я хочу, чтобы тебе это удалось. И ради меня тоже.

— Так и будет, отец, — сказал я, не представляя даже, о чем именно он говорит.

— Ты знаешь, когда я окажусь там, господь призовет меня к ответу. Я не хочу молить о милосердии. Но есть один грех, которого он мне никогда не простит.

Я приготовился выслушать предсмертное покаяние, понятия не имея, в чем заключается этот грех, но полагая, что он в любом случае тяжек.

После долгой паузы он наконец выдавил из себя:

— Я не был истинным африканером, Мартин. Из меня ничего не вышло. Я бросил свой народ в беде.

— Но что ты сделал, отец?

— Ничего. В том-то и дело. Я ничего не сделал.

Последовала еще одна долгая пауза. Я решил, что он уже заснул, но он вдруг снова заговорил:

— И я воспротивился своему предназначению. Когда мне пришлось заняться фермой, я в душе воспротивился и этому.

— Каждый человек имеет право распоряжаться своей жизнью.

— Нет, Мартин. Нами распоряжается история. А через историю нам демонстрирует свою волю господь. — Он протянул руку, словно хотел коснуться меня, но рука упала. — Как бы ни сложилась дальше твоя жизнь, Мартин, не бросай эту ферму. Она наша. Она наш грех и наше покаяние. Ты должен поклясться мне.

— Клянусь, отец.

В конце концов, нас никто не слышал, а в его мыслях уже не было прежней ясности.

Он отказался лечь в больницу. В последние месяцы жизни он был не в силах покинуть ферму, которую никогда не любил. Неспособный здесь жить, он твердо положил себе здесь умереть. Сидя у камина рядом со спокойно вяжущей матерью и слушая завывания ветра в трубе, я, кажется, впервые начал понимать отца: для него, вечного неудачника, сломленного жизнью, в которой он был лишь странником, смерть означала окончательное единение с народом и страной. Это был единственный доступный ему способ хоть как-то выполнить свои обязательства по отношению к прошлому.

Но его желание передать все это мне было само по себе достаточно безрассудным: как он мог надеяться, что я выполню то, чего он не сделал, или исправлю его ошибки.

У меня своя жизнь и свои обязательства. И в его завещании нет ничего, что мешало бы мне продать ферму, кроме оговорки насчет материнского согласия. Юридически имело значение только это.

Позже, направляясь к себе, я занес матери бутыль с горячей водой. Ее прическа была в беспорядке, седые волосы рассыпались по плечам.

— Спасибо, сынок. — Она взяла у меня бутыль. — Ты всегда был таким заботливым мальчиком.

Дверца шкафа у нее за спиной была полураскрыта. Внутри я увидел одну из отцовских курток и изношенные бриджи, в которых он всегда расхаживал по ферме. Меня поразило то, что, даже стиснутый другими одеждами, материал сохранил очертания его тела, форму плеч, закругления на локтях, легкий отвис сзади.

Луи уже спал. Я разделся, лег и задул свечу.

И впервые почувствовал, насколько устал. Долгая вчерашняя поездка, почти бессонная ночь, бесконечный субботний день с его нервными встрясками — все это обрушилось на меня своей накопившейся тяжестью. Я начал медленно погружаться в волны сна. Но тут же внезапно вспыхнул страх: ведь я погружался в тину и никого не было поблизости. Меня обступили мириады ничтожных дневных происшествий: старик, ищущий воду, мычание коров, сломанные очки, скандал за столом во время обеда, отцовский кабинет, припрятанная указка. Все это было теперь лишь знаменьями страха, глубину которого я не в силах измерить. А за этими картинами всплывали другие: Элиза, кесарево сечение, Кэти, уверенно выходящая из лавки, ее трусики, потерянные среди вещей в полутьме, девушки народа ндебеле с голыми грудями, Чарли, предлагающий провести меня сквозь ад, Бернард. (Нет, Бернарда мы отсюда исключим.)

Я пытался разобраться в своих дневных мыслях, так же как сейчас пытаюсь разобраться в том, что я сам снова вызвал к жизни в своих записках. Упрямые старики, марширующие через вельд истории: родоначальник многих поколений, отправившийся в джунгли на поиски Моно-мотапы; глухой, полуслепой патриарх с Библией на коленях и ружьем в руке, нацеленным в невидимых врагов на горизонте; мятежник, поклявшийся отомстить на могилах близких и умерший с копьем в груди; первопроходец, ищущий новую землю обетованную и убитый в глухой ночи; охотник, возвращающийся из леса с телом сына на плечах; старатель, упрямо записывающий в изгнании историю своей жизни и умирающий раньше, чем понял ее смысл; неисправимый мечтатель, без предупреждения исчезающий и неизменно возвращающийся к себе на ферму; мой отец, иссохший и сморщенный, на смертном ложе.

Действительно ли все они были только неудачниками? Или же каждый на свой лад преуспел в укрощении хоть небольшой доли дикости, заплатив за это жизнью, и так постепенно они отвоевывали эту страну для тех, кто пришел после них? Хозяева фермы, кусочка Африки. Не имеющей цены и потому бесценной.





В конце концов я погрузился в беспокойный сон, из которого был внезапно вырван какой-то помехой, голосом, звавшим кого-то. Некоторое время я не мог понять, что случилось и где я. Во дворе лаяли собаки. Кто-то низким голосом уговаривал их замолчать. Я не мог разобрать, чей это голос. Лишь несколько минут спустя мне удалось окончательно проснуться, правда с дикой болью во всем черепе. На ступеньках крыльца кто-то звал вежливо, но настойчиво:

— Nkosikazi! Nkosikazi! Nkosikazi! Госпожа!

Наконец послышался сонный и удивленный голос матери:

— Yintoni, Mandisi? Что случилось, Мандизи?

Мандизи. Значит, что-то стряслось. Я сел в постели, чтобы лучше слышать.

— Kukho inkathazo enkulu ekhaya. У нас большая беда.

Спокойные вопросы матери доносились словно из-под земли.

— Umlibazile na umfazi wakho? Ты опять бил жену?

— Ewe. Да.

— Сильно?

— Ufile, nkosikazi. Насмерть.

Я быстро вскочил. Когда я был уже у двери, Луи сонно спросил:

— Что происходит, отец?

— Неприятности с одним из работников.

Мы с матерью столкнулись в коридоре. Она держала в руке керосиновую лампу. Я пошел было за ней, но холод заставил меня вернуться, чтобы одеться потеплее. Я зажег свечу. Луи тоже встал. Ветер по-прежнему завывал в дымоходе.

Когда я снова вышел в коридор, мать уже крутила ручку телефона, стоявшего возле двери в гостиную.

— Где Мандизи? — спросил я.

— Я отослала его домой. Он будет ждать нас в хижине. Я сказала ему, что вызову полицию.

— Пока суд да дело, он может прикончить еще уйму народу.

— Нет, он будет ждать. Не беспокойся.

Еще несколько поворотов ручки, и коммутатор ответил. Мать попросила полицию. Через минуту в трубке послышался заспанный голос полицейского.

Мы снова разожгли огонь в камине. Мать сварила кофе, и мы втроем сидели у огня, дожидаясь полиции. Мы сидели молча. Нас со всех сторон тяжело обступила темнота. Темнота была и в доме, и снаружи, под слабым мерцанием звезд.

Вскоре после того, как часы в коридоре пробили три, мы услышали шум мотора. Полицейский фургон остановился на заднем дворе. Резкий звук открывающихся металлических дверей. Голоса.

В дверях показались белый сержант и черный полицейский.

— Это на холме за домом, — сказала мать. — Первая хижина. Покажи им дорогу, сынок.

Ведя их туда, я заблудился в темноте и дважды сбивался с тропы.

Я ожидал паники в хижинах, но все было тихо. Когда сержант ярким фонарем осветил хижину, мы на мгновение замерли. Тело лежало на земле, покрытое одеялом, одна лишь рука высовывалась из-под него. Возле покойницы лежали четверо детей, среди них и младенец. Все они крепко спали. А рядом с ними так же спокойно спал Мандизи.