Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 181

3

Зайдя на кухню, я увидел там мать, возившуюся с черным малышом. Ребенок орал, а она, тихонько мурлыкая, занималась привычным делом — лечением, умыванием, сменой пеленок. Наконец он успокоился и уснул у нее на руках. До замужества она работала няней.

— Доброе утро, баас, — сказала Кристина, стоя у печи.

Молодая женщина, как и накануне вечером, сидела в углу кухни. Она поглядела на меня, но не произнесла ни слова. В выражении ее лица не было ни вызова, ни тупой пассивности. Невозмутимое — вот, пожалуй, уместное для него определение. Теперь, когда я смог разглядеть ее, она поразила меня, напомнив черных женщин на картинах Тречикова. Но еще более меня заставила приглядеться к ней — обычно я не обращаю на чернокожих женщин никакого внимания — рана у нее на щеке, почти обнажавшая мясо.

— Что с ней стряслось? — спросил я у матери после того, как она вернула молодой женщине ребенка.

— Это ее муж. Тот управляющий, Мандизи. Она вчера приходила ко мне за лекарствами, вот он и избил ее.

— Как же она снова решилась прийти?

— Подождала, пока он уйдет в коровник. Ночью ребенку было очень плохо.

— А чего он на нее так взъелся?

— Ну, ты же знаешь этих людей. Он не верит в лекарства белых. Хотел отнести ребенка к шаману. — Она вздохнула. — Видел бы ты, как он исколошматил ее в прошлом году, вскоре после смерти отца. И все из-за того, что я отдала ей свой старый бюстгальтер, а она его надела. Она приползла ко мне среди ночи со сломанной рукой и ключицей. Я боялась тогда, что ей не выжить.

— А почему она не уйдет от него?

— По-моему, любит его. — Взяв у Кристины кочергу, мать принялась помешивать угли в очаге. — Я много раз говорила ей. А она только посмеивается. Однажды даже заявила: «Я знаю, что рано или поздно он меня убьет, но ведь он мой муж». Представляешь?

— А почему ты не прогонишь его? Такой человек опасен.

— Без него на ферме все давным-давно бы развалилось. С ним трудно: ведь это он грозил мне тогда ножом, — но работник он отличный. Его наглость меня бесит. К тому же он моя правая рука, и приходится принимать его таким, каков он есть.

— Не понимаю, как тебе все это не надоело.

— Мы ведь, кажется, покончили с этим, сынок? — спокойно ответила она и, отвернувшись, продолжала помешивать угли.

Открыв заднюю дверь, я вздрогнул от холода. Откровенного, настойчивого холода, пронизывавшего до костей. Изо рта у меня валил пар. Я прошел по заднему двору мимо водокачки и сараев. Цыплята выбежали из курятника и жадно клевали насыпанные для них зерна. Несколько озябших гусей и уток столпились возле струйки воды, бежавшей из крана и замерзавшей на ходу.

За домом высилось гигантское фиговое дерево, под могучей кроной которого на протяжении многих лет устраивались семейные празднества. Несколько канатов и истлевших досок осталось от качелей, которые отец когда-то построил для Луи и Ильзы (он тогда свалился с дерева, повредил спину и пролежал весь декабрь в постели). Сломанный плуг, старые шины, автомобильная ось. Особенного порядка на ферме никогда не было, но сейчас все буквально разваливалось на глазах.

Я обогнул дом, вышел к парадному входу и поглядел на долину. И в первый раз увидел то, о чем говорила мать. Я помнил ферму и в другие засушливые годы, но никогда еще картина не была столь удручающей. От газона остались лишь пучки сухой травы, покрытые инеем, между ними виднелась бурая голая земля. Холм за кустами полого спускался к маслобойне и отцовской пристройке. Подножие холма, всегда, даже в разгар зимы, покрытое зеленью, теперь казалось сухим и изборожденным шрамами, редкие кустики были похожи на кляксы на грязном листе бумаги. В конце узкой долины, там, где сближались две гряды холмов, по берегам реки еще чуть зеленел кустарник, но и он выглядел угрюмо и безжизненно по сравнению с роскошными дикими зарослями, которые я помнил.

Спускаясь к коровнику, я чувствовал, как сухая колючая трава и ветки царапают тонкие подметки моих башмаков. Звенел колокольчик сепаратора, несколько батраков мыли подойники, другие сливали молоко в корыта для телят. Я сделал глубокий вдох, вбирая в себя запах молока и навоза, теплый запах самой жизни. Когда я подошел ближе, батраки заметили меня и пробормотали приветствие, их зубы ярко сверкнули на черных лицах.

Из коровника стали выводить коров, и я с трудом увернулся от одной из них. Я узнал человека, гнавшего их, это был Мандизи.





— Добрый день, Мандизи!

— Добрый день, баас.

Он не улыбнулся мне, как остальные, а просто без всякого угодничества поглядел мне прямо в глаза.

Мучительно подбирая слова, которые я знал в детстве, я спросил на коса:

— На ферме все в порядке?

— Да.

Я подумал было, не отчитать ли его за жену, но решил, что случай неподходящий: слишком много людей могут услышать нас.

— Хозяйка говорит, что сломался движок. — Я указал рукой на сарай на заднем дворе. — Сможешь починить?

— Да.

Не дожидаясь моих дальнейших вопросов, он пошел за коровами, гоня их по склону куда быстрей, чем следовало. Внизу он обернулся и что-то крикнул остальным работникам, те расхохотались, двое или трое при этом поглядели на меня. Я не разобрал, что он сказал. Не про меня ли?

— Чего встали как бараны?! — накинулся я на них. — Живо за работу!

Они мгновенно замолчали. Снова зазвенел колокольчик сепаратора. Уже издалека донесся голос Мандизи, прикрикивавшего на стадо. Несмотря на все раздражение, я вынужден был признать, что в этом человеке было нечто особенное. Он ведь даже и не дерзил. Просто в его поведении было явное и неприятное проявление независимости, что-то царственное и самоуверенное чувствовалось в его поступи, в широких плечах и могучей груди. Он держался так, словно весь мир принадлежал ему, словно ничто не могло ему воспрепятствовать, словно внутри его горело пламя.

Повинуясь внезапному порыву, я пошел к отцовской пристройке. Дверь оказалась заперта, окна были занавешены выцветшими зелеными шторами.

Следующий мой поступок был предопределен с самого начала. По едва заметной тропе я спустился к каменной ограде небольшого кладбища. Кожаные подошвы скользили по земле; я не догадался взять охотничьи сапоги, а мои итальянские туфли были очень неудобны, камни поострей так и впивались в подошвы.

Стайка птиц пролетела у меня над головой, огласив долину дикими, леденящими душу криками. Солнце медленно вставало из-за холма.

Деревянная дверь в ограде не поддавалась. Ржавая петля сломалась, и, чтобы открыть дверь, нужно было ее приподнять. Тут и случилась неприятность. Навалившись на дверь, я наступил на камень, потерял равновесие и ударился головой о стену. Очки упали на землю. Нагибаясь за ними, я услышал хруст стекла под ногой. Одна из линз треснула, оправа сломалась.

Ну что ж. Еще одна из непредсказуемых гнусностей, но на этот раз посерьезнее, чем предыдущие. Стоя на коленях со сломанными очками в руках, я зачем-то пытался соединить их, и в это время осколок стекла вонзился мне в кисть, пронизав острой иглой боли всю руку до плеча. В приступе слепого бешенства я отшвырнул бесполезные обломки и поднялся.

Вместо зыбких очертаний холмов вдали я различал теперь незамысловатой формы пятна охры, коричневого и зелени. Ландшафт утратил всякую определенность. К черту! Я вдруг ощутил себя чужаком на своей собственной ферме. Я видел достаточно, чтобы найти дорогу, но все знакомые детали куда-то пропали, приметы расплылись, привычность исчезла. Я чувствовал себя одиноким и затерянным в окружающем меня хаосе.

Поразительно, с какой ошеломляющей ясностью встает все это передо мной сейчас, когда пишу эти строки. Я почти вижу себя в той местности — на ферме, у кладбища. Но тогда все казалось мне туманным и зыбким.

Сначала я решил было повернуть назад. Но раз уж мне почему-то захотелось прийти сюда, то лучше остаться, пока не восстановится способность воспринимать мир. Ощупью бредя мимо старых могил, я наткнулся на сверкающее новое надгробие. Было нетрудно разобрать надпись, высеченную большими буквами: ВИЛЛЕМ ЯКОБ МЕЙНХАРДТ (5.9.1908 — 11.5.1975). Гравий, стеклянный контейнер с неизбежными искусственными цветами, пустая лейка.