Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 41



Я опустила голову Саше на колени. Он поцеловал мои волосы, и от прикосновения его губ мне стало теплее.

Теперь я ничего не видела, лежала, уткнувшись в его колени, крепко закрыв глаза, и мне казалось, что в красноватом тумане медленно, как снижающийся аэростат воздушного заграждения, плывёт одинокая чёрная точка. Когда точка уплыла куда-то вниз, я подняла голову и открыла глаза.

Я сидела, прижавшись лицом к плечу Саши. Он гладил мои волосы, целовал окоченевшие пальцы.

Мы вспомнили об Ирине.

— Я был у неё, — рассказывал Саша. — Она стала очень странной, исступлённой. Какое-то спокойное исступление.

Я подумала, что «исступление» — не то слово, но что именно оно приходит первым на язык.

— Она очень много пережила, — тихо сказала я.

— Да, да, — поспешно согласился Саша, — я всё знаю. — И он задержал свою руку на моих волосах.

— Отчего, когда ты дотрагиваешься до головы пальцами, мне становится теплее! А ведь они у тебя холодные, Саша, прямо ледышки.

— Это тебе просто кажется, — ответил он.

— Кажется, кажется! — вдруг громко вырвалось у меня. — Отчего именно теперь так много кажется? Вот луна светит, а кажется, что это солнце, и стёкла в фонаре на Мариинском дворце кажутся целыми.

— Это мосты в прошлое, — сказал он. — Я думал об этом. Поэтому все в армии земляков ищут. Это тоже мосты в прошлое. Без этого трудно жить.

— Как ты думаешь, — спросила я, — что сделают с Гитлером?

— Не знаю.

Я снова опустила голову к нему на колени и закрыла глаза. Как хорошо мне было сейчас! Не поднимая головы и не открывая глаз, я сказала:

— Знаешь, что, милый, давай совсем-совсем не будем говорить о войне. Ну, будто ничего нет, никакой войны. Я буду вот так сидеть с закрытыми глазами, и ты глаза закрой…

Где-то раздался выстрел, свист и далёкий разрыв, но я сделала вид, будто ничего не слышала, и он тоже ничего не сказал.

— Ты бы хотела уехать из Ленинграда? — вдруг спросил он.

Я поднялась и ответила сразу:

— Нет.

— А мне показалось, будто ты хотела бы уехать отсюда.

— Это только кажется, — тихо ответила я.

Вдруг он схватил меня за плечи и стал целовать, целовать…

— Ты знаешь, — сказал он потом, — мне почему-то представилось, что сейчас кто-то постучит в дверь или войдёт без стука и скажет, что тебе надо уходить. И я представил себе, как сижу один в комнате, где только что была ты.

Я прижалась щекой к его щеке. Мы молчали.

— Сколько новых морщинок у тебя, — сказала я.

— Ну, не смотри, а то я тоже начну считать.

— Ты всё время на Волховском фронте?

— Да.

— Где вы там живёте?

— В поезде.

— В поезде?

— Да. Поезд-редакция.

— Тепло?

— Да. И электричество есть — своя станция.

— А где сейчас федюнинцы? — спросила я.



— Под Любанью.

— И здесь говорят, что под Любанью. Здесь со дня на день ждут, что блокада будет прорвана.

— Наверное. Войск наших полно. И ещё подходят. Ты подумай только: снова пойдёт «Стрела» Ленинград — Москва. Так хочется хоть немножко забыть о войне.

— Я так стосковалась по тебе. У меня ведь теперь никого, кроме тебя, не осталось.

— Лидуша, родная моя… Я боялся коснуться этого… Боялся спрашивать… Я всё знаю из того единственного письма, которое получил… И от Ирины…

Я прервала его:

— Нет, нет, нет, я не хочу вспоминать. Мне иногда хочется совсем потерять память. Ведь бывает же такая болезнь, что человек совсем теряет память.

Он посмотрел на меня и спросил:

— Тебе холодно? Ты вся дрожишь.

Он снял с меня валенки и закутал ноги одеялом. У меня почему-то стала кружиться голова, но мне это было приятно. Он сел рядом со мной на диван и стал рассказывать о моём доме за Нарвской. Оказывается, там теперь расположились огневые точки, а в моей комнате сидит артиллерийский наблюдатель.

Я почувствовала внутреннее удовлетворение оттого, что мой дом стал дотом. И подумала: «Это хорошо, так и должно быть».

И вдруг вспомнила Ладогу. Я почувствовала какой-то страх, растущую тревогу.

Мне захотелось убежать от этого чувства, заглушить его. Идти куда угодно по снегу, через сугробы, только бы остаться одной и разговаривать со своей совестью. Но тут я посмотрела на Сашу и поняла, что ни одного мгновения не смогла бы быть одна, зная, что он тут, неподалёку. Я сказала себе: надо быть до конца честной. И спросила его:

— Ты ведь был на Ладоге?

…Теперь мне было так хорошо! Я боялась спать, боялась закрыть глаза, чтобы не перестать чувствовать своё счастье. Я стала жадной до счастья. Боялась потерять хотя бы крошку его.

Мы лежали в постели, и в комнате было совершенно светло, потому что луна стояла против нашего окошка.

— Хорошо, что мы встретились здесь, — проговорила я. — Ведь всё могло случиться иначе.

— Конечно, — согласился Саша, — нам просто повезло.

— Нет, я не о том. Скажем, я эвакуировалась бы, и ты тоже, и мы встретились бы где-нибудь на Волге или на Урале…

— Ну и что же?

— Ну, мне трудно это объяснить, — продолжала я. — Но есть какое-то особое счастье, когда люди, чтобы встретиться, переплывают бурный океан и в дороге ведут себя смело… Мне сейчас кажется, что наша встреча — награда за то, что мы пережили.

Он улыбнулся.

— Кто же нас наградил?

— Никто. Ты не смейся. Справедливость. Мне кажется, если человек ведёт себя честно и не хитрит в жизни, он должен быть награждён.

— Справедливость всегда торжествует, — сказал Саша. Он по-прежнему улыбался.

— Да, это ещё в детских хрестоматиях было написано. А теперь, мне кажется, это — наша правда. Ну, что ты всё улыбаешься?

Он обнял меня и поцеловал мои глаза.

Потом я услышала музыку, кто-то играл на рояле, и Саша сказал мне, что это старый музыкант приходит играть на сохранившемся в гостинице инструменте.

Мне было странно слышать музыку, настолько я отвыкла от неё.

Я не помню, как заснула…

…Только что мы расстались. Ночь и день провели мы вместе. Мы не могли не расстаться: война. Смешно же было думать, что она не коснётся нас.

Мне кажется, что и сейчас ощущаю на губах этот прощальный поцелуй на морозе… Мы расстались у Пороховых заводов — обычное место, где «ловят» машины, идущие через Ладогу на Большую землю. Я и сейчас ещё вижу эту машину, трёхтонку, гружённую пустыми, громыхающими бочками. Неудобная машина попалась ему… Оказывается, надо стоять не около дороги, робко подняв руку, — так шофёр ни за что не остановит машину, — а стать посредине дороги, поднять руку ладонью к машине и стоять, пока шофёр не затормозит. Только так и можно уехать…

Шофёр затормозил, и он вскочил в кузов, едва успев поцеловать меня. И я уже не видела машины, она провалилась в темноту, но ещё долго слышала, как громыхают пустые бочки.

И вот я иду обратно в город. Со мной нет вещей, они остались в «Астории». Хотя мы долго бродили по городу, перед тем как расстаться, но я не устала. Мне было легко и хорошо. Пустые, заваленные снегом улицы сейчас не пугают меня. Я думаю о том, что мы о многом не успели поговорить с Сашей. Сейчас у меня появилось много вопросов, которые хотелось бы задать ему, и о многом хотелось рассказать. А когда мы были вместе, эти вопросы не появлялись, а если и появлялись, то казались неважными и не хотелось тратить на них время. Когда я ехала с Ладоги, я знала, что увижу эти улицы и дома. Я не думала о том, сколько новых ран я замечу на них, но знала твёрдо: дома будут и улицы будут. Вот так же я знала и то, что с Сашей мы всё-таки встретимся. Я чувствовала, что есть что-то такое, чего не может разрушить даже эта страшная война. И в первый раз за эти месяцы я подумала: «Как хорошо жить на свете!» И ещё я подумала, какая великая вещь в жизни определённость. Нет, я думала не о мещанской определённости, не о привязанности к месту и вещам. Я думала о вере в человека, об уверенности, что при любых обстоятельствах он поступит так, а не иначе…