Страница 4 из 41
— Медсестра, — ответила я.
— Очень хорошо! — сказал Ольшанский. — Ленинградка?
— Да.
— А скажите, у вас есть семья в городе?
— Послушайте, зачем вам это? — спросила я.
Мне стало не по себе: он заговорил о семье именно в тот момент, когда я подумала о дочке.
— Не обижайтесь, — сказал Ольшанский, и мне показалось, что голос его стал мягче. — Видите ли, все мы работаем. Я должен написать очерк о Ладоге. Бой над трассой у меня есть. Это раз. Но мне ещё надо людей Ладоги. Понимаете: типичных людей. А иначе никто не напечатает. Так что вы не обижайтесь. Вот мы доедем до госпиталя, и я запишу что-нибудь о вас. А то сейчас карандаш держать нельзя… А коллега мой, наверно, мировой материал соберёт! Он к вам в санчасть пошёл. Значит, вы не встретились?
— Нет, — сказала я. Потом у меня вырвалось помимо воли: — Я тоже знала одного журналиста.
— Из Москвы? — деловито осведомился Ольшанский.
— Да. Савин.
— Серь-ё-зно? — невозмутимо протянул Ольшанский. — Так ведь если бы вы подождали в вашей санчасти ещё с полчаса, то встретили бы его собственной персоной!
Первое мгновение я молчала точно пришибленная. Он произнёс эти слова таким безразличным, таким обыденным тоном, что всё их огромное значение не сразу дошло до меня. Потом я откинула брезент и бросилась к борту машины.
— Да постойте! — крикнул Ольшанский и ухватил меня за полу ватника. — Куда вы? Что случилось?
Тут только я сообразила, что ничего не могу сделать. Из-за раненого лётчика я не могла ни оставить машину, ни повернуть её обратно. Острый ветер хлестал меня по лицу. Ольшанский всё ещё держал полу моего ватника.
— Что случилось? — повторил он.
— Ничего, — сказала я и снова села на брезент.
Мне не хотелось ничего рассказывать этому человеку. А то он ещё и это использует как «материал». Но, помолчав несколько минут, я поняла, что всё равно должна буду заговорить. У меня на языке были десятки вопросов, и только он, этот сидящий рядом со мной человек, мог на них ответить.
Я спросила:
— И давно он здесь?
— Коллега? — повернулся ко мне Ольшанский. — Да, по-моему, с месяц. Или даже больше. Я сам приехал недавно.
Месяц! Месяц или даже больше… Я старалась не смотреть на Ольшанского, мне казалось, будто всё, что я думаю сейчас, отражается на моём лице. Месяц! Месяц! И до сих пор не отыскал меня! Но тут же подумала, что не так-то легко меня отыскать. Нарвская, завод, Ладога… Потом подумала: не ко мне ли он пошёл туда, в палатку? Я не знала, как спросить об этом Ольшанского. Сказала:
— А зачем он пошёл туда, к нам?
Мне хотелось, чтобы ответ прозвучал не сразу. Но Ольшанский спокойно ответил:
— Ну, ясно зачем! За материалом. И чтобы насчеёт лётчика сказать.
У меня кружилась голова. Человек, мыслями о котором я жила всё это время, которого я считала то погибшим, то воскресшим, — здесь, в нескольких десятках километров от меня, и с каждой минутой я удаляюсь от него!
Мне хотелось расспросить Ольшанского: не слышал ли он от Саши чего-нибудь обо мне, искал ли он меня, долго ли здесь пробудет? Но вместо этого я спросила:
— Ну, как он выглядит?
Я произнесла эти слова деланно равнодушным тоном. И Ольшанский отвечал на вопросы как-то нехотя, точно не желая отвечать или не чувствуя, как я ловлю каждое его слово.
Он ответил:
— Как выглядит? Да обычно, по-моему. Я, правда, давно не видел его до этой встречи и не могу сравнивать… А скажите, есть у вас среди медиков настоящие герои? Вы понимаете, что мне нужно? Чтобы можно было сделать корреспонденцию «Люди ледовой трассы». Может быть, кто-нибудь из ленинградских врачей или студентов?
Я ничего не ответила. Думала: «Что мне делать?» Сначала я решила, что, как только сдам лётчика в госпиталь, вернусь обратно. Возвращаться придётся на попутной машине, — эта должна задержаться в Ленинграде на сутки. Но потом я сообразила, что если даже и попаду на попутную машину, то доберусь до санчасти только к утру. Я могу не застать его, даже наверное не застану, и мы опять потеряем друг друга.
— А вот скажите, — не унимался Ольшанский, — не знаете ли вы случая, когда кто-нибудь, ну из шофёров, скажем, вёз груз в Ленинград и с ним что-нибудь случилось? Не с грузом, а с шофёром. Ну, обморозился или осколком ранило. Его, допустим, привезли к вам в санчасть, а он хочет ехать дальше, потому что везёт продовольствие для Ленинграда. Или что-нибудь похожее. Не вспомните?
Я решилась.
— Товарищ Ольшанский, — сказала я. — Я вспомню десятки таких случаев. Их очень много было на Ладоге. Но сейчас у меня к вам просьба, большая просьба: помогите мне отыскать вашего товарища. Нам очень нужно встретиться. Ведь вы знаете, где он остановился, куда он вернётся с Ладоги.
Ольшанский повернул ко мне лицо. Бросился в глаза с горбинкой нос и длинный подбородок. Он сказал:
— Романтическая история? А?
Я ответила как можно спокойнее:
— Мы очень давно знакомы. Уже много лет. А во время блокады потеряли друг друга. Скажите, где он сейчас живёт?
— Где он живёт? — переспросил Ольшанский.
Его голос прозвучал неуверенно. И вдруг я подумала, что это он не случайно мучает меня. Не случайно делает вид, что пропускает мимо ушей все мои вопросы. Наверно, к этому есть причины… Мне захотелось заплакать.
А Ольшанский вдруг сказал:
— Конечно, я знаю, где он живёт. В «Астории». Знаете такой отель?
Я почувствовала, что моё сердце забилось спокойнее.
— В «Астории»? — переспросила я. — Конечно, знаю. Но разве там живут сейчас?
— Только избранные, — иронически ответил Ольшанский.
— И он вернётся с Ладоги туда?
— Куда же ему ещё возвращаться? — сказал Ольшанский.
У меня уже созрел план: сейчас я сдам своего лётчика в госпиталь и поеду прямо в «Асторию». Его, конечно, ещё там нет, но я подожду. Всякая мысль о том, что мы снова можем разминуться, пугала меня.
Стало совсем темно. Мы ехали, наверно, часа два. Вдали уже виднелись огоньки. Они всегда были видны, несмотря на маскировку. Это был берег, начало трассы, там днём и ночью царило оживление.
Подъезжая к контрольно-пропускному пункту, Семён затормозил, но регулировщик, подняв фонарь и увидев красный крест на переднем стекле нашей машины, махнул жёлтым флажком. Шлагбаум медленно поднялся, и мы двинулись дальше.
Мы приближались к городу. Два месяца тому назад я уехала из Ленинграда, когда он стал неузнаваемым, тёмным и страшным. По рассказам шофёров я знала, что там и сейчас по-прежнему страшно и голодно. Но мне почему-то казалось, что я возвращаюсь в другой Ленинград, в такой, каким знала его всю жизнь.
«Я увижу Сашу! Я увижу Сашу!» — пело всё во мне…
Госпиталь помещался в большом сером здании на окраине города. Мы проехали по захламлённому двору и остановились у подъезда.
Я выпрыгнула из машины. Вдвоём с Ольшанским мы помогли лётчику вылезть из кабины. Сейчас он мне показался ещё грузнее, чем тогда, на льду. Он тяжело дышал.
— Как нога? — спросила я. — Болит?
— Нет, — ответил он.
Мы вошли в сортировочную. В большой холодной комнате горела коптилка. За столом сидела женщина в белом халате. При нашем появлении она встала, усадила лётчика на скамью у стены и вместе со мной снова подошла к столу.
Пока я заполняла карточку на раненого, пришли санитары с носилками и унесли его. Я списала с удостоверения лётчика его имя, отчество и фамилию. Звали его Пётр Григорьевич Антонов. Ему было двадцать три года. Я попросила Ольшанского рассказать об обстоятельствах ранения и кто сделал перевязку. Когда Ольшанский назвал фамилию Саши и я записала её на карточку, мне стало вдруг так хорошо, как давно уже не было.
— Вы, видимо, прямо с Ладоги? Ну, как там? — спросила регистраторша в белом халате. — Идёт хлеб?
Я заметила, что она с трудом выговаривает слова и что на лице её проступило много кровяных жилок.
— Идёт, — ответила я, — много хлеба идёт.