Страница 11 из 116
А мальчишеские черты были и проявлялись не раз.
Однажды, когда мы вечером прогуливались по пляжу, К. И. спросил Маяковского:
— Расплатился с вами «Сатирикон»? (В. В. печатал в то лето в «Сатириконе» свои «гимны»).
Маяковский молча сунул руку в карман. На его ладони тускло блеснули несколько медных монет. Он выбрал тяжелый пятак, слегка нагнулся и пустил его рикошетом. Пятак несколько раз подпрыгнул по гладкой поверхности залива и без всплеска погрузился в воду. За ним последовал другой, третий…
К. И. пристально посмотрел на Маяковского и пожал плечами. Он знал, что Маяковский очень беден и что эти пятаки значительная часть его сатириконского гонорара.
Мне это «швырянье деньгами» очень понравилось — было в нем такое, на мой взгляд, великолепное презрение к мелочам жизни. Я очень удивилась, когда потом, дома, мама раздраженно сказала:
— Глупо! Заработать ему трудно, и нечего делать вид, что деньги для него мусор.
К лету 1915 года суждение К. И. о Маяковском уже совершенно сложилось. Если два года тому назад он выделил Маяковского из среды прочих футуристов, то теперь он твердо знал — Маяковский поэт гениальный. И это было главное.
Но и для обывателей и обывательской критики Маяковский стал заметной фигурой. Он много выступал, уже печатались его стихи, уже была поставлена трагедия «Владимир Маяковский». Поэзии его не понимали, но «глухой и глупый» мещанин и критик, который «из имениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук», мстили ему грязными сплетнями и статейками в «желтых» журнальчиках.
К. И. не придавал никакого значения всему этому злопыхательству. Он знал, что Маяковского, широко и быстро шагающего навстречу «идущего через горы времени, которого не видит никто», злобное шипение не остановит.
Но он видел одиночество молодого Маяковского и в тот месяц куоккальской жизни окружал его незаметным и неизменным вниманием.
К. И. радовало, что мама с восхищением приняла поэзию Маяковского. И хотя он ворчал, что мы мешаем ему спать, он, вероятно, был доволен, что Маяковский мог часами играть с девчонками, смотрящими на него влюбленными глазами. Беззлобно поругавшись из-за крокета, К. И. часто шел вместе с В. В. к нам ужинать.
Помню, как-то в воскресенье, с удовольствием поев черничного пирога, К. И. вдруг вскочил и плачущим голосом сказал:
— Что же это я наделал? Ведь у меня сегодня гости, а я вернусь домой с черными зубами, и все поймут, что я на свой ужин не понадеялся и заранее наелся черничным пирогом.
Маяковский поднял на К. И. свои большие печальные глаза и спокойно пробасил:
— Ничего. Скажите, что у вас шнурки на ботинках так затянулись, что пришлось зубами развязывать.
По вечерам вся наша компания выходила побродить по пустынному в эти часы пляжу. К. И. шел рядом с Маяковским. Оба высокие, черноволосые, на вид одного возраста, хотя К. И. был старше на одиннадцать лет, но такие разные. К. И. тонкий, гибкий, необыкновенно подвижный, лицо все время меняется, даже когда он молчит, точно каждая мысль отражается то во взгляде, то в движении губ, то в морщинке, пробегающей по лбу.
Мне очень приятно было видеть К. И. и Маяковского вместе, слушать их разговоры, вернее — небрежно, на ходу, бросаемые замечания, шутки.
У К. И. была привычка громко и выразительно повторять какие-нибудь строки стихов. Обычно одни и те же. В то лето он постоянно декламировал:
Маяковский шагает молча. В его фигуре что-то монументально-небрежное. Глаза смотрят вдаль, губы чуть-чуть шевелятся, точно он тихонько повторяет вслед за К. И.
Но вряд ли он вслушивается в его слова. Мы все давно уже знаем наизусть эти строки — они как бы служат звуковым фоном наших вечерних прогулок.
К. И. внезапно обрывает свою декламацию и просит Маяковского:
— В. В., почитайте из «Облака».
Маяковский сейчас же начинает:
— Вы думаете, это бредит малярия?
Это было.
Было в Одессе…
Не в первый раз читает нам Маяковский отрывки из неоконченной еще поэмы, но каждый раз по-новому воспринимаем мы уже знакомые строки и с жадностью вслушиваемся в новые, быть может созданные только сегодня. Когда он замолкает, становится так тихо, что слышно шуршание песка под нашими ногами.
Я смотрю на К. И. Мне очень хочется, чтобы он выразил словами свое восхищение, наше общее восхищение. Но он молчит, и лицо у него почти такое же неподвижное, как лицо Маяковского. И я понимаю, что слова не нужны, что Маяковский не может не чувствовать наш общий восторг.
Вдруг К. И. лукаво улыбается и делает такое движение, точно хочет подтолкнуть Маяковского локтем в бок:
— А вы помните, В. В., Северянина, вам посвященное о «розовеющем слоне»?
Маяковский добродушно усмехается и в совершенно северянинской манере поет стихотворение, в котором повествуется, как автор «увидел парня в желтой кофте», как он принял этого парня за «розовеющего слона»…
К. И. смеется и несколько раз с удовлетворением повторяет: «Слон-то мой из гуттаперчи». И это звучит так, будто он говорит Маяковскому: «Ты не очень-то возносись» — и в то же время утверждает: Игорь Северянин ничего не понимает.
Немногословный, спокойный и естественный Маяковский сразу менялся, когда в нашей небольшой компании появлялись посторонние люди. Как-то в воскресенье к нам приехали старые мамины друзья — Евгения Исааковна и Александр Мефодиевич Редько. Они оба сотрудничали в «Русском богатстве» журнале, который редактировал мой дед Н. Ф. Анненский. Евгения Исааковна, высокая красивая женщина средних лет, была величественна, словно Ермолова, сошедшая с портрета Серова. Рядом с ней ее муж, среднего роста, плотный, седоватый, с таким обыкновенным русским лицом — круглая бородка, широкий нос, маленькие, добродушно-насмешливые голубые глаза, — казался человеком другой породы. Но это несоответствие было чисто внешним. Редьки, как мы их называли, были дружной парой. Они вместе писали свои критические статьи и подписывали их: Е. А. (Евгения — Александр) Редько.
Все мы очень им обрадовались. Мы уселись на террасе вокруг большого стола, уставленного пирогами и конфетами. Было по-домашнему уютно.
Когда мама начала разливать чай из сверкающего, пыхтящего самовара, на террасу вошли К. И. и Маяковский. К. И. дружески поздоровался с Редьками и представил им Маяковского. По тому, с каким настороженным любопытством смотрели Редьки на Маяковского, я поняла, что они хотя и не знакомы, но знают его и не одобряют. Маяковский молча им поклонился.
Как это обычно бывает, когда к столу являются запоздавшие гости, разговор прервался, задвигались стулья. Но вот все расселись, а молчание длилось. И было в этом молчании что-то давящее. Я посмотрела на Маяковского, и его лицо показалось мне чужим. Тяжелый, мрачный взгляд, плотно сжатый большой рот. Я заметила, что глаза всех присутствующих как бы невольно прикованы к этому застывшему, окаменевшему лицу. Маяковский ни на кого не смотрел, но, конечно, чувствовал общее напряженное внимание и решил снизойти до «почтеннейшей публики». Он взял из вазочки конфету, развернул бумажку и коротким ловким движением закинул конфету в широко распахнувшийся рот. Этот «фокус» он проделал несколько раз, напомнив мне механическую игрушку: голова собаки с разинутой пастью, в пасть бросают мяч, и челюсти захлопываются. Я умоляюще посмотрела на маму, и, казалось, она поняла меня: это он «нарочно», не стоит обращать внимания. Она спросила о чем-то А. М., К. И. заговорил с Е. И., но беседа явно не клеилась. Тогда обратились к спасительному присутствию детей. Кто-то спросил меня, что я сейчас читаю, — я пролепетала, что читаю «Войну и мир» и что это очень интересная книга.