Страница 2 из 76
— Младое племя пришло, — хохотнул довольный режиссер, — с ними нельзя иначе. Слушай, Василиса свет Егоровна, тебе можно позвонить, а? Ведь сто лет не виделись! Ты никуда не переехала? Телефон прежний?
— Нет.
И было непонятно, к чему отнести это краткое «нет»: то ли к перемене места, то ли к просьбе позвонить. Тактичный Мутота не стал настаивать на разъяснении и заторопился.
— Ну, я побежал, а то, правда, народ ждет. Здорово рад был увидеть тебя, без дураков! Надеюсь, не в последний раз!
Она улыбнулась и молча кивнула в ответ. «А я-то как надеюсь, Мутенька! Ведь кроме этого дома другого у меня нет».
Ну вот, летела как ангел, а упала как черт! Недаром говорится: в один день по две радости не живет. Встреча с Мутотой была, конечно, радостью. После этой встречи следовало вернуть «дырочке» пропуск, развернуться и толкнуться в прозрачную вертушку — чтобы никогда сюда больше не возвращаться. Можно было открыть ключом собственную дверь, усесться перед зеркалом и поразмышлять о будущем. Или раньше условленного времени двинуть к Лариске (какие между ними условности!), поплакаться ей на дорожку, пожаловаться на свою неприкаянность, вспомнить Владика, погоревать, помянуть его рюмкой холодной, из запотевшей бутылки водочки. А то пойти в церковь, поставить свечку на удачу, помолиться, попросить у Бога помощи. Все можно было сделать! Но — другому, не ей. Отплакала, отжаловалась, отмолилась. Она упрямо потопала к Гаранину. Чтобы работать, чтобы жить дальше, чтобы выжить. И получила от ворот поворот. Опять же — проклятая гордость! Ведь можно пропустить мимо ушей намеки (карандаш — не чернила, намек — не отказ), выпросить, что нужно, не заметить растерянность. Но в дырявый мешок не напихаешься. А мешок продырявился, это видно и невооруженным глазом.
Гаранин встретил ее приветливо, даже радостно. Угостил чаем с комплиментами, поругал своих редакторов («Расслабились, черти, сократить надо половину, как в других редакциях!»), похвастал сыном, который вернулся из Штатов и теперь обозревал политическую возню с голубого экрана.
— Слушай, а в информацию не хочешь? — оживился он. — Женьке моему толковый редактор нужен.
Это был намек, который Васса сразу и просекла: дескать, у нас тебе места нет.
— Нет, Иван Васильич, спасибо, — вежливо отказалась непрактичная дуреха. — Мне не нравится политика. — И, помолчав, добила обалдевшего Гаранина: — И редакция информации тоже.
От изумления ее экс-начальник прикурил «Беломор» не с того конца.
— Тьфу ты, черт! В чем дело?
— Папиросу испортили. — Прорезалась практичность.
Гаранин выбросил папиросу в пепельницу, прикурил другую.
— Василиса, ты в своем уме?! Да ты хоть представляешь, какая за это место драчка идет? Ты что, серьезно отказываешься от моего предложения?
— А вы серьезно предлагаете? — спокойно отпасовала отредактированный вопрос.
Гаранин вздохнул, молча подымил «Беломором» и тщательно загасил окурок.
— Прости, давно не видел тебя. Забыл, с кем дело имею. Еще чаю?
Васса отрицательно качнула головой и приготовилась к ответу, который (очень хочется на это надеяться) будет таким же прямым и честным, каким бывал прежде.
— Не хочу темнить перед тобой, Поволоцкая. Как говорится, кто вчера соврал, тому и завтра не поверят. — Он смотрел прямо в глаза. — А послезавтра надеюсь помереть не подлецом. — И забарабанил пальцами по столу. — Прости меня, не помощник я тебе. Сам на ладан дышу — не уйду, так выбросят. — Наткнувшись на недоверчивый взгляд, пояснил с горькой усмешкой: — Не сориентировался. — Опять потянулся к «Беломору». — Честно говоря, не совсем понимаю, что происходит. Висит что-то в воздухе, нутром чую… Мы тут с Женькой моим намедни сцепились. Сын верит всем этим выскочкам — бывшим прорабам, юристам, экономистам — всей этой новой, голодной, жадной шелупони. Я — нет, не верю я их болтовне! Выкладывают для себя ступеньки вверх — и, боюсь, по нашим головам. И лысому не верю, — понизил голос, — бает гладко, да жить не сладко. Подкаблучник, твою мать! — Васса засомневалась в такой правоте, но спорить не стала. — Мышиная возня вокруг какая-то, — продолжал Гаранин. — В Комитете чинуши трясутся: каждый не знает, что будет с ним завтра. За годы, что тебя не было, народу сократили — мало не покажется. Выпуск, слава богу, пока не трогают. Зато мы как дворники: подбираем, что выбрасывают. Не на улице же их оставлять, жалко, свои ведь. Сколько лет знаю многих! — Он смял окурок в пепельнице и тут же полез в пачку за новой папиросой. — Дикторов хотят сократить, — сообщил доверительно. — А уж казалось бы: и имена, и опыт, и школа — все есть. Да что им наши имена! Они свои хотят. На скрижалях стремятся выписать — чтоб навечно! Мать их за ногу! — На столе зазвонил телефон. — Я занят! — коротко бросил в трубку начальник и яростно бросил безвинную на рычаг. — Врали всегда, кто не знает об этом? Особенно у нас, на телевидении. Только «Правда» и обгоняла по вранью. Ты же помнишь, как передачи делали: коровам хвосты к стойкам подвязывали, чтоб перед камерой не падали от голода — об успехах сельчан докладывали. А как операторы прежнего генсека снимали?! Цирк! Ни в одном романе не придумаешь. Да и мы немало на ушах постояли: каждое слово, каждый кадр беспощадно вырезали, если наверху говорили «нет». Но были правила игры, по которым все играли честно. Несогласных выбрасывали. Оставшиеся поддерживали друг друга, как пальцы одной руки: один — за всех и все — за одного. Чем и держались — командой. А сейчас… — Он глубоко вздохнул, яростно потыкал окурком горку мятых собратьев в пепельнице. — Каждый — сам за себя, всяк норовит вперед вырваться, бывает, что и за счет своего товарища. Ошибкам чужим радуются, за общее дело душой не болеют — о своей заднице пекутся, индивидуалы хреновы! — Гаранин говорил негромко, слегка монотонно, словно капал осенний дождь. И только пальцы, крутившие пачку любимого «Беломора», подрагивали да в уголках губ пряталась, изредка выглядывая, горькая усмешка. Васса отчетливо вдруг увидела, как он изменился. Не постарел, нет — устал. Вылинял, будто кто-то серой краской прошелся по ярким гаранинским цветам. — Устал я, Васька. Уйду на фиг отсюда — к жене, к внуку, к старым книгам. Может, мемуаризировать начну. Лариса твоя давно меня на это дело подбивает. Как она, кстати? Давненько ее не видал, не слыхал.
— Уезжает завтра с мужем. В Рим. Вадим будет возглавлять корпункт.
— Ну и хорошо! Рад за нее, толковый мужик наконец попался. По ней. Сейчас отсюда лучше подальше, смутное времечко, черт-те что еще из всего этого сварится.
Васса промолчала. Молчал и Гаранин. На столе опять зазвонил телефон, понадрывался минуты три и затих.
— Назойливый кто-то звонил, — спокойно заметил начальник, удивляя все больше. Раньше представить себе было невозможно, чтобы он не схватил сразу трубку. Видать, правда: укатали Сивку крутые горки. — Знаю, Василиса, за чем ты пришла, да помочь не могу. Забито у нас все, даже «мертвых душ» не осталось. И рад бы в рай, да грехи не пускают, — невесело пошутил. — А работа нужна тебе, понимаю. Правда, не хочешь в «информацию»? Я бы посодействовал.
В ответ — вежливое молчание.
— Ну смотри. Насильно мил не будешь. А в киноредакцию не хочешь? Ты же там почти десять лет оттрубила.
И снова — тишина.
— Может, ты и права. — Разыскал на столе очки и натянул на нос. Они были явно великоваты — сразу же сползли с переносицы. Одна дужка отломилась и крепилась к оправе суровой черной ниткой, тщательно обмотанной вокруг стыка несколько раз.
Вассе стало грустно. «Мог бы сынок и прикупить отцу новые очки, — подумала она и вдруг разозлилась на хваленого Женьку. — Обозреватель доморощенный! Жмот!» Иван Васильевич перехватил ее взгляд и улыбнулся — неожиданно молодо и задорно, словно прежний Гаранин выглянул из унылой раковины.
— Глаза мои не ругай! Знаю, что безобразные. Но я с ними через многое прошел и предавать не собираюсь. Меня Женька уже застыдил вконец: дома две пары купленных им очков — модных, красивых, а я старье на себе таскаю. Но ты знаешь, вытащу я это новье из футляров, бархоткой протру — и обратно. Не лежит душа! А мои, — любовно погладил указательным пальцем кустарный стык, — старые, но честные, не подведут. Выбросить их рука не поднимается: друзей на свалку не сдают. — И весело подмигнул: — Старею, сантименты одолели!