Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 57

Среди них было и немало озлобленных людей с пошатнувшейся верой в себя и подорванным юношеским энтузиазмом. Они не принимали существующий режим и сочувствовали его жертвам, нередко испытывая при этом чувство вины за то, что не оказались в их числе.

И вдобавок ко всему этому вспыхнуло польское восстание 1830—1831 гг., также жестоко подавленное. Можно предположить, что реакция этих людей была приблизительно такая же, как и у советской литературной интеллигенции после вторжения в Чехословакию в 1968 г. У них еще не утихла боль по декабристам, и они не могли не сочувствовать полякам, но в то же время было уязвлено их национальное чувство теми потоками недостоверной, а иногда и недобросовестной критики, которые изливались по поводу этих событий с Запада. Таким образом, в одной душе нередко боролись политический идеализм и русский патриотизм. Они понимали западные симпатии к полякам, но не переносили обычно связанной с ними русофобии. Это хорошо выразил Пушкин: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство»12.

Порожденные польским восстанием внутренние конфликты чувства и совести со всеми их последствиями, пожалуй, лучше всего отражены в литературных произведениях и личных отношениях двух великих поэтов: Пушкина и Мицкевича. Последний еще до польского восстания жил в Петербурге, где его чрезвычайно почитали и чуть ли не делали из него светского льва. Он поддерживал дружеские отношения со многими русскими писателями, в том числе и с Пушкиным. Но после восстания Мицкевич уехал к польским изгнанникам в Париж и опубликовал там антирусскую поэму «Дзяды». То, что он во многом не только имел в виду своих русских друзей, но даже предназначал ее для них, видно хотя бы из посвящения, обращенного к ним. А то настроение, в котором он писал поэму, явствует из разящих слов того же посвящения:

Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши, Слезами родины пускай язвит мой стих, Пусть, разъедая, жжет — не вас, но цепи ваши13.

Ничто не могло более жестоко уязвить разрывающиеся чувства русских интеллигентов, чем эти слова друга, почитавшегося чуть ли не величайшим славянским поэтом своего времени. Вся сила их реакции нашла выражение в великой поэме Пушкина «Медный всадник», в которой он с открытым забралом принял вызов Мицкевича, избрав как название и центр своего произведения статую Петра Великого, а вступление к поэме превратив в торжествующую хвалебную песнь граду Петрову, где восхвалялись не только красоты, но также богатство и красочность его жизни13а.

Когда Кюстин приехал в Россию, Пушкина уже два года как не было в живых, но эта мучительная полемика все еще разрывала интеллектуальную жизнь России и до некоторой степени даже Франции — в той мере, насколько там интересовались Россией. Это было противостояние двух взаимоисключающих взглядов: отрицательного, безнадежного, согласно которому все старания русских правителей в XVIII в. привести страну в Европу окончились неудачей и, с другой стороны, оптимистического, распространенного почти исключительно среди самих русских и основанного не столько на каких-либо разумных основаниях или реально наблюдаемых фактах, сколько на осознании эпических размеров русской трагедии и вере в то, что так или иначе безмерные страдания не могли быть совершенно напрасны, и когда-нибудь из этого воспоследует нечто положительное, соизмеримое по своему благу с катастрофизмом прежней истории3.

Следует особо подчеркнуть, что подобный конфликт разделял не только людей; часто он поселялся в душе одного человека. Создается впечатление, что среди той выдающейся литературной и чиновной интеллигенции эпохи Александра I, дожившей до конца 1830-х годов — людей уже немолодых, сильно потрепанных жизнью и во многом разочаровавшихся — нарастало неприятие западного критицизма и даже стремление защитить существующий режим от нападок иностранцев14. Этим они защищали и самих себя, свою совесть, отнюдь не только то, что пережили 1825 г., в то время как другие пострадали или погибли, а еще и свое пребывание в России в противоположность эмигрантам, таким как Герцен и Мицкевич. Этот конфликт делал их мнительными и опасливыми в отношениях с чужаками. Именно к таким людям Кюстин получил рекомендации Тургенева; несомненно, он встречал и других таких же, а не только Вяземского и Чаадаева.

Если рассматривать людей, связанных с приездом Кюстина, по их отношению к этой болезненной дихотомии, то видно, что они придерживались самых различных взглядов. Я не располагаю сведениями относительно Булгакова и князя Одоевского. Вяземский, я полагаю, был полностью на стороне Пушкина15. Чаадаев и Александр Тургенев разрыва-

а Здесь невольно вспоминаются знаменитые строки Тютчева:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить, У ней особенная стать — В Россию можно только верить.

лись между обеими сторонами16. Козловский, к чьим взглядам Кюстин оказался наиболее восприимчивым, безусловно поддерживал Мицкевича.





Таким образом, с самого начала своей поездки Кюстин, находившийся под сильным польско-католическим влиянием, попал в атмосферу столь различающихся и даже противоположных взглядов и мнений.

IV. КЮСТИН В РОССИИ

Кроме пространных романтических описаний Петербурга и Москвы, впечатления Кюстина о путешествии в Россию на удивление скудны. Очень мало сказано о его поездках за пределы обеих столиц. Даже то, что он видел в этих великих городах с несомненной преднамеренностью завуалировано и в общем неудовлетворительно. Однако взгляд на самые яркие события будет полезен для понимания всей книги.

«Николай I» бросил якорь на кронштадтском рейде 10 июля 1839 г. Его сразу заполонила целая армия таможенных и полицейских чиновников, и начались долгие часы изматывающих досмотров и проверок. (По этому поводу Кюстин заметил, как свое первое впечатление о России, что забота здешней администрации о minutae? отнюдь не исключает беспорядка). Затем пассажиров пересадили на мелкосидящее судно и доставили по морскому каналу в Санкт-Петербург. (Здесь Кюстин отмечает со стороны некоторых русских пассажиров, оказавшихся в атмосфере родной страны, заметное охлаждение прежнего интереса к нему).

Как только судно причалило, русские приятели Кюстина были выпущены, но его удержали для дальнейших разбирательств, хотя при этом повторялись уже задававшиеся прежде вопросы. (Он заме-

а Minutae — мелочи (лат.).

тал что для русской администрации уже один раз проделанная формальность отнюдь не исключает повторения)1.

Кюстин оставался в Петербурге немногим долее трех недель, до 2 августа. 14 июля он присутствовал (первое появление при дворе) на бракосочетании в церкви Зимнего дворца великой княжны Ольги (известной под именем Марии)3 с французским князем Максимилианом Жозефом де Богарне, внуком императрицы Жозефины2. В этот же вечер, хотя еще не представленный ко двору, он по ходатайству французского посланника получил разрешение быть на свадебном бале, где разговаривал с императором и императрицей. Этот день не был легким для Кюстина. При дворе кроме французского посланника он почти никого не знал. Облачившись по мере своих дорожных возможностей в придворный костюм, он долго ехал в наемной карете, а выйдя из нее, на глазах у сдерживаемой полицией большой толпы зацепился за какую-то неровность и потерял пряжку от туфли, которая так и болталась у него на ноге. Наемный лакей сразу же захлопнул дверцу кареты, и кучер, не мешкая, отъехал, оставив его наедине с порваной туфлей. Он почувствовал отчаяние и панический ужас от своего беспомощного положения и невозможности хоть как-то объясниться с лакеем. Пришлось идти к дворцовой лестнице, не глядя на волочившуюся туфлю. Но в этот момент пробудилась мудрость, выработанная в нем за долгие годы общественного порицания, и он успокоил себя тем, что какая бы беда не случилась с человеком, это важнее всего для него самого, а не для других людей (пример тех неподражаемых штрихов, ради которых стоит читать его книги).