Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 110

И я решил, что не пойду к великому художнику, отрицающему искусство, мыслителю, отрицающему науку, искателю истины, успокоившемуся на узкой формуле полухристианского квиетизма. «Если уж евангелие, — ходила по Москве чья-то фраза, — то я предпочел бы евангелие от Иоанна евангелию от Толстого».

Так прошло несколько месяцев. Однажды, приехав в Москву, я застал литературный кружок, группировавшийся около Гольцева и «Русской мысли», занятым идеей какого-то сборника по какому-то особому случаю. Сборник должен был напоминать о чем-то и отчасти носить характер протеста. Составилась редакция, в которую вошел Гольцев, кажется В. С. Пругавин, H. H. Златовратский и я. В одном из собраний было решено пригласить к участию в сборнике Л. Н. Толстого, и задачу эту возложили на меня и на H. H. Златовратского.

Теперь у меня была, значит, определенная цель, и опасение солгать самым своим появлением у Толстого устранялось. Я решил идти.

Под вечер, если не ошибаюсь, ранней осенью оба мы с H. H. Златовратский отправились в Хамовники, и я с невольным волнением поднялся по приглашению доложившего о нас камердинера по лестнице во второй этаж. Мой спутник, кажется, тоже сильно волновался. H. H. Златовратский еще недавно напечатал в «Русской мысли» полуаллегорический рассказ «Мои видения», в котором рисовал фигуру «великого мудрого старца», разрешающего все сомнения. Весь рассказ, который велся от лица человека, вышедшего из народа, был проникнут горьким раскаянием и жгучим недовольством: сын народа проклинал культуру, к которой приобщился, и как будто шел навстречу толстовскому отрицанию просвещения. Мне слышалось в этом очерке толстовское влияние, и оно казалось расслабляющим и нездоровым.

Я плохо помню теперь расположение комнат в Хамовниках, где я был только один раз. Может быть, это потому, что сразу же я обратил все внимание на высокого человека с седеющей бородой, который стоял на верхней площадке лестницы, окруженный группой людей. Прямо перед ним стоял невысокий, слегка сгорбленный худощавый человек, лысый, с двумя седыми буклями на висках. У него были круглые глаза, нос с горбанкой. Приятное белое лицо имело выражение ясное, а круглые глаза глядели как-то по-голубиному. Когда мы приблизились к ним, большой бородатый человек в блузе поздоровался с Златовратским (они уже были знакомы) и потом, когда я, в свою очередь, назвал себя, взял мою руку и, удержав ее в своей, продолжал или, вернее, закончил свою речь, обращенную к человеку с седыми буклями:

— Да, да… Я действительно нашел истину. И она все мне объясняет: большое и малое… и все детали. Вот… (он слегка притянул к себе мою руку), это вот пришел Короленко… Он был в Сибири… и…

Он сообщил ту подробность моих ссыльных скитаний, которая должна была казаться ему особенно близкой и родственной.

— И теперь вот он пришел ко мне. И я знаю, зачем он пришел, и что ему нужно, и что он хочет у меня спросить.

Я почувствовал, что густо краснею. Вышло все-таки, что я не избег того, чего хотел избежать, и мой приход все-таки оказался некоторой ложью. Как теперь сказать этому подавляющему меня одним своим видом огромному человеку, автору «Войны и мира», что он совершенно ошибается, что в моей душе совсем нет того, что он в ней прочитал, и что я пришел лишь по чужому поручению, по делу сборника, которому едва ли даже придется увидеть свет?

— Ну, пойдем ко мне, — сказал Толстой, меняя тон — и слегка взяв меня за руку. Все направились в его кабинет.

— Счастливый вы человек, В. Г., — говорил Толстой на ходу и, заметя мой удивленный и вопросительный взгляд, пояснил: — Вот вы были в Сибири, в тюрьмах, в ссылке. Сколько я ни прошу у бога, чтобы дал и мне пострадать за мои убеждения, — нет, не дает этого счастья.

Кабинет Толстого представлял сравнительно просторную, но невысокую комнату, в которую пришлось, помнится, подняться по двум или трем ступенькам. Мне невольно пришло в голову, не поднят ли пол этой комнаты нарочно, чтобы сделать ее несколько ниже других?.. Не помню теперь ее меблировки, помню только, что всюду виднелись книги, бумаги, а в одном месте лежала сапожная колодка. Теперь эта комната была тесно набита людьми.

Кроме нас с Златовратским и старика с круглыми глазами, который оказался знаменитым художником Николаем Николаевичем Ге, я вспоминаю теперь еще сына Ге, тоже Николая, затем Владимира Федоровича Орлова и еще г-на О-ва. Остальные рисуются в памяти безлично и смутно.





Орлова я немного знал. Это был старый нечаевец, переживший разные фазы, русского интеллигентского брожения, прошедший через нигилизм к какой-то странной религии, отчасти напоминавшей богочеловечество. Незадолго перед этим я видел его на вечере у Златовратского. Разговор шел о растерянности и апатии, охватившей молодежь в эти восьмидесятые годы. Двое или трое юношей сидели вокруг какого-то небольшого человека, подвижного, широкоплечего, с быстрыми темными глазами и курчавыми волосами. Я не слышал, о чем шла речь, но все общество, беспорядочно заполнявшее приемную Златовратских, повернулось к этой группе, когда курчавый человек внезапно вскочил со стула, с шумом откинул его, выпрямился и, сверкая глазами, громко крикнул своим молодым собеседникам:

— У вас нет бога? Вы не знаете, перед кем вам преклониться? Преклонитесь передо мною! Я — бог…

Я с любопытством подошел к этой группе. Молодые люди с любопытством смотрели на новоявленное божество, видимо, озадаченные его заявлением, а курчавый человек, сверкая глазами, говорил что-то быстро, пламенно и непонятно. Мне показалось в его речи что-то знакомое, и я вспомнил Маликова, когда он проповедывал свое богочеловечество. Только у Маликова все выходило более внушительно. Когда он увлекался, его некрасивое лицо загоралось вдохновением, голос вибрировал, гремел и отзывался глубокими, невольно волнующими нотами. У теперешнего оратора это было как-то мельче. Он как будто сердился. Было, пожалуй, пламенно, но не глубоко. Мне показалось, что опустошенная душа этого бывшего нигилиста случайно наполнилась маликовским содержанием. Вскоре он погас, так же внезапно, как и вспыхнул, только глаза его долго горели огоньком беспредметного гнева.

На мои вопросы Златовратский сказал, что Орлов человек очень хороший, в своем роде замечательный, и еще недавно написал рассказ «Пьяная ночь», который не может быть напечатан по цензурным условиям, но необыкновенный по силе и талантливости. Теперь он как будто толстовец. Лев Николаевич порой ходит к нему в Бутырки, где Орлов живет полунищим, полуфилософом с большой семьей, существующей на случайные заработки отца. Маликов, которого я видел незадолго, тоже много говорил об этом человеке. По его словам, Орлов то преклоняется перед Толстым, то ругает его. Между прочим, приходя в Бутырки, Толстой, как художник, любуется его обстановкой, оборванными и одичалыми детишками и, сидя среди этой мелюзги, повторяет благодушно:

— Как у вас хорошо! Как я вам завидую!

Еще одна фигура осталась в моей памяти. Это был О-в, занимавшийся перепиской религиозных сочинений Льва Николаевича.

Он еще не так давно служил на одной из субсидированных железных дорог и после нескольких лет бросил службу, получив по выходе крупную награду. На эти деньги он открыл под Москвой молочную ферму, быстро прогорел и теперь переписывает и продает новое евангелие и «В чем моя вера».

Орлов был мрачен. О-в держался как-то настороже, и оба страстно при каждом случае комментировали положения нового толстовского учения.

В кабинете на стенах и на стульях висели, и лежали листы из альбома иллюстраций Ге к небольшим рассказам Толстого. Показывая их, Толстой восхищался рисунком, говорил, что они совершенно точно выражают его замыслы, и потом сказал:

— Хочу вот найти издателя для двух альбомов. Сначала один подороже, для богатых людей. Старик вот без штанов ходит. Надо старику на штаны собрать. Потом издадим подешевле, для народа…

В это время в другом конце комнаты закипел спор. Орлов и О-в спорили с Златовратским.