Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 79



Таким образом наше предположение оказалось правильным. Очевидно, Дрентельн получил предупреждение, но не предполагал, что оно может осуществиться в такой дерзкой форме. Кроме того, для меня стало очевидно, что мне приписывается некоторая роль в этом покушении.

Больше никаких допросов мне уже не производили, несмотря на мои настойчивые требования… Тогда, как, впрочем, и долго спустя и при менявшихся обстоятельствах, это считалось по нашим русским нравам излишней роскошью…

Как-то с утра высокий служитель предупредил меня, чтобы я собирался, так как сегодня мое заключение в Спасской части кончается. Несколько часов после этого я провел в мучительном нетерпении. Можно сказать смело, что эти несколько часов ожидания свободы стоили нескольких дней заключения. Наконец во двор въехала карета, меня позвали в контору, выдали принадлежащие мне вещи и деньги, и я сел в карету. Со мной сел Денисюк. Дорогой он все вздыхал. Я спросил у него, куда мы едем. В ответ последовал вздох еще более глубокий.

— Да о чем вы это, в самом деле, вздыхаете? — спросил я. — Кажется, вздыхать-то следует мне, а не вам.

— Кто знает? — ответил он меланхолично. — Сегодня я везу вас, а через месяц, быть может, вы повезете меня…

Я невольно засмеялся. Говорят, у турок существует какое-то коллективное народное предчувствие, что они когда-нибудь непременно будут изгнаны из Европы. Такое же массовое предчувствие не чуждо было и нашему прежнему строю. Впоследствии мне много раз вспоминалась меланхолическая фраза Денисюка: «Теперь мы вас, а после вы нас…»

Между тем карета неслась дальше, пересекла Фонтанку, обогнула здание Большого театра… Я начал догадываться: впереди направо, за мостиком — здание Литовского замка. Ворота раскрылись. На минуту перед моими глазами мелькнуло огорченное лицо матери, очевидно как-то узнавшей о нашем перемещении, и — через полчаса, переодетый в арестантское платье с буквами Л.Т.З. на спине, я входил в шумный и людный коридор Литовского замка.

XXII. В Литовском замке

Какой-то незнакомый человек встретил меня при самом входе в коридор, где сидели политические, радостным восклицанием:

— А вот и третий! Милости просим. Оба ваши брата ждут вас.

Действительно, я тотчас же попал в объятия братьев, после чего стал знакомиться с остальным обществом. Через некоторое время нас развели по камерам. В одной из них устроились уже оба мои брата, и меня ждала пустая кровать. Кроме нас троих, в ней помещался еще немолодой человек с наружностью «шестидесятника», с длинными седоватыми, закинутыми назад кудрями, умным лицом и насмешливой улыбкой. Короткий арестантский бушлат и серые штаны сидели на нем как-то особенно изящно, точно по нем и были сшиты. При моем входе он поднялся с постели, сильно пожал мне руку и сказал:

— Грибоедов… А вот это, — указал он на высокого юношу, сидевшего с ним рядом, — Цыбульский, иначе называемый Дитё. Арестован за подозрительную наружность.

Я невольно засмеялся: наружность молодого человека менее всего могла внушать подозрение. Совсем юный, с чуть пробивающимися усиками, с нежным румянцем и почти детским пушком на щеках, он обладал еще простодушными голубыми глазами навыкате.

Скоро я узнал его историю. Цыбульский решительно не знал, за что его арестовали: шел днем, около двенадцати часов, мимо Летнего сада; к нему подошел неизвестный ему человек, пригласил его в здание у Цепного моста, там его обыскали и препроводили в Литовский замок. Юноша был в полном недоумении, клялся, что приехал только в этот год из провинции и, поступив в какое-то высшее учебное заведение, не знал ни о какой революции и водил знакомство только с своими земляками. Но… волосы у него были длинные, и по близорукости он носил очки. Однажды Грибоедов, лежа на кровати и следя глазами за Цыбульским, который ходил по камере, вдруг спросил:

— Слушайте, Цыбульский! Не носили ли вы на воле пледа?

— Носил, — ответил Цыбульский.

— И высокие сапоги носили?

— Носил и высокие сапоги.

— Та-а-ак, — протянул Грибоедов, выпуская струю дыма. — Плед… Высокие сапоги… Длинные волосы… Очки… Дело ясное: вы арестованы за подозрительную наружность… В это время, наверное, царь гулял в Летнем саду…

В камере все расхохотались, до такой степени предположение казалось невероятным. Цыбульский был совершенный ребенок. В нашем коридоре один из прислужников, брюзгливый, но очень добродушный старик, взял его под строгую опеку и считал своею обязанностью смотреть за ним, как нянька за ребенком.

— Остальные как хотят, — говорил он. — Известно, народ отпетый… А ты, Цыбульский, еще дитё. По тебе небось матушка плачет… Надевай-ка, надевай бушлатик, нечего. Нонче хоть солнце, а холодно: пойдешь гулять, простудишься.



После этого Цыбульского и прозвали «Дитё». И тем не менее Грибоедов оказался прав: когда через некоторое время приехал его отец — помещик, кажется, Ко-венской губернии, и явился в Третье отделение, чтобы узнать о причинах ареста сына, там его успокоили: перелистав дело, старик чиновник сказал:

— Сущие пустяки… Не беспокойтесь… Помещик вспылил:

— Как пустяки? Жена после родов узнала, перепугалась чуть не до смерти… Я оставил ее больную и помчался в Петербург… А вы говорите — пустяки!..

— Маленькое недоразумение, — сказал чиновник благодушно. — Время, знаете ли, тревожное, не успели еще навести справки. Видите ли: сын ваш арестован за… подозрительную наружность.

Через несколько дней после приезда отца Цыбульский был действительно отпущен, проведя месяца два в тюрьме, и взбешенный отец тотчас же увез его из Петербурга.

Но я забежал вперед. Возвращаюсь к перечислению других обитателей Литовского замка и их интересных историй. В нашей же камере находился еще студент-первокурсник, по фамилии, если память мне не изменяет, Якимов. Его отец был гоф-маклером петербургской биржи. Это был человек консервативного образа мыслей и чрезвычайно строгого нрава. Сын признался Грибоедову, что очень боится отца.

— Да ведь вы же говорите, что ни в чем не повинны?.. — утешали его слушатели.

— Не поверит!.. — горевал юноша. — По его мнению, напрасно не арестуют: «Если взяли, значит что-нибудь да было. И я прямо тебе говорю, если тебя возьмут, то я тебя выпорю…»

— И, пожалуй, выпорет на радостях, когда вас отпустят? — усмехаясь, говорил Грибоедов.

— Пожалуй, — печально соглашался юноша.

А в это время, после покушения на Дрентельна, появился приказ, в котором говорилось, что ввиду распространения крамолы должны быть приняты экстренные меры, и полиция призывалась делать обыски и аресты, «не стесняясь ни званием, ни состоянием подозреваемых лиц».

И вот в одно прекрасное утро, когда жильцы номера пятого только что отпили утренний чай, дверь открылась, и в ней появилась солидная фигура пожилого господина в арестантском костюме. На пороге пожилой господин остановился в нерешительности, и в эту минуту у юноши Якимова вырвалось трагическое восклицание:

— Па-па-аша!..

Это был действительно гоф-маклер петербургской биржи, которого арестовали, чтобы показать, что теперь званием и состоянием стесняться не будут. Несколько минут после этой родственной встречи в камере стояла тишина. Отец и сын молча смотрели друг на друга, а Грибоедов, дымя вечной папиросой, лежал на кровати и смотрел на обоих умными насмешливыми глазами.

— Папаша, — заговорил наконец сын, — а помните, что вы мне говорили: если взяли, значит, что-нибудь да было!..

— Ну, ну… Вижу теперь, — угрюмо ответил гоф-маклер, а безжалостный Грибоедов прибавил:

— Кажется, вам папаша говорил и еще что-то?..

— Да, папаша!.. Вы еще говорили: сечь надо.

— Да замолчи ты!.. — вырвалось у бедняги гоф-маклера.

Отец, правда, просидел недолго, и я уже застал только сына. Но в те несколько дней пока «недоразумение» разъяснилось, Грибоедов, тоже занимавший довольно видное положение в красном кресте, успел его порядочно помучить. Каждый раз, как запирали камеры, он ложился на свою кровать и, попыхивая папиросой, начинал допрос: